— Вставай! — присел он в ногах Ноэ. — Кушать подано.
…Они сидели за столом и заканчивали чай. От теплого хлеба все еще шел пар. Чтобы хлеб не черствел, здесь его обычно держали на морозе, а перед подачей — в духовке, и он всегда был как свежий — горячий и душистый. Масло таяло, намазанное на такой хлеб, и с ним можно много было выпить чаю. На лучше всего такой хлеб шел к мясной или рыбной строганине.
«Интересно, — подумал он, — вот если б Ноэ была моей женой, вставал бы я так рано и готовил бы ей пищу?»
Он подкинул в печь.
«А почему жена должна раньше меня вставать в такой холод?» — вдруг ужаснулся он своей мысли, и ему стало стыдно.
Он пил чай, улыбался.
«В деревне, где-нибудь на материке, меня бы за незаконную связь общественность давно бы осудила», — подумал он.
— Ты чего все время улыбаешься? Я смешная, да?
— Ну, что ты, что ты?! Просто утро хорошее…
— А мне с тобой любое утро хорошее, — просто сказала она. — А вечера еще лучше, — и засмеялась.
«Послушал бы Акулов, — подумал Антоша. — Уже февраль на дворе… Чего бы такого к Восьмому марта ему нарисовать?»
А у Акулова были свои довольно странные заботы. Он мечтал о свадьбе. О Мероприятии с большой буквы. О комсомольско-молодежной свадьбе на весь Остров. И виделось ему, как он стоит у себя в сельсовете в белой рубашке и при галстуке (сколько можно носить осточертевший свитер?!), в черных лакированных туфлях (сколько можно ходить в унтах?!), поздравляет молодоженов, разрешает откупорить бутылку шампанского, сам ставит на проигрыватель пластинку с маршем Мендельсона, а кругом стрекочут камеры телевидения и кинохроники, вспыхивают блицы столичных фоторепортеров. И вот Акулов приглашает всех в столовую, где давно накрыты столы, и он во главе пиршества с микрофоном в руках и с торжественной речью на белом листе бумаги. «А может быть, лучше без бумаги? — думает он. — Взять и заучить речь, а?»
Пятнадцать лет живет на Острове Акулов, из них десять работает председателем сельсовета, но книга записей актов гражданского состояния до сих пор пуста: никого соединить крепкими узами и на всю жизнь ему так и не удалось.
Правда, несколько раз уже намечалось что-то отдаленно похожее на Мероприятие, но молодые пары уезжали на центральную усадьбу, регистрировались там, на чукотской части материка, и там же им сразу предоставляли жилье, а, поскольку Остров и центральная усадьба — территория одного колхоза, руководство колхоза только радовалось, когда люди оставались на усадьбе, уходили потом в тундру, а не сидели на Острове, занимаясь неизвестно чем. Рабочие руки нужны были в тундре, а не на Острове.
«Хоть, бы серебряную, что ли…» — искал паллиатив Акулов.
Но и относительно серебряной свадьбы никаких перспектив не намечалось — чукчи и эскимосы не считали лет.
«В каком году вы поженились с Имаклик, Нанук?» — «Ся-а?.. Не знаю… Тогда еще Тагьюк жив был… он тогда ба-альшого медведя убил…»
Вот и поди разберись, откуда вести летосчисление, тем — более что при паспортизации местного населения отметка о семейном положении тогда не ставилась, все замужние женщины, чукчанки и эскимоски, как, впрочем, и сейчас, носили свои имена, фамилий не было, а принять мужское имя (фамилию) не в обычаях, совсем это не логично. И главное, неудобств никто из семейных не испытывал от того, что там в паспорте записано или не записано. Он, собственно, и не нужен был, чего его читать, он ведь не книга, да и совместной жизни паспорт помочь не мог, что бы туда ни записать. Хорошо живем — вот и хорошо. Плохо живем — плохо это, надо обоим стараться, чтобы жить лучше. Вот и все.
Но зато судебных дел, тяжб и разводов — ничего такого Акулов тоже вспомнить не мог, ни сам, ни из рассказов своего предшественника.
Так что, как видим, зря Машкин думал, будто Акулов его осуждает. Акулов просто на правах более умудренного человека понимал, что, если у людей отношения складываются по сердцу-по совести, туда с инструкцией не надо лезть, а то ведь все испортить можно.
Машкин же в это время, оставив дома Ноэ наводить после праздника порядок, направлялся в сторону лагуны.
На почте сообщили — идет борт, а встречать самолет давно стало традицией для тех, кому в этот момент не было другого дела.
Самолет вынырнул из-за сопки, взял курс в сторону океана, там развернулся и пошел на снижение. На льду лагуны была большая площадка, обозначенная бочками с флажками и факелами — посадочная полоса. Рядом, на берегу, на территории полярной станции, — мачта с полосатой «колбасой» для определения ветра. Сейчас «колбаса» висела, было тихо.
«Аннушка» легко заскользила, понеслась на берег к мачте, там развернулась и стала.
Первыми ринулись к ней дети, за ними собаки. Они наперегонки с визгом и криком скатывались к самолету по снегу прямо с высокого обрывистого берега.
Акулов тоже вышел встречать самолет.
Издали он видел, что Машкин уже там, Вот он горячо обнимается с приезжим, пожимает руку второму, о чем-то толкует с летчиком, помогает сгружать багаж. Приезжих немного. Основная загрузка в адрес торгконторы, а это всегда радует — будут новинки в магазине.
Акулов стоял в стороне, смотрел на суету, не торопился знакомиться, знал, что все приезжие так или иначе придут к нему отмечать бумаги или по другим своим делам.
Машкин и с ним двое приезжих оттащили в сторону и свалили кучей часть багажа, взяв оттуда с собой только по рюкзаку, и пошли к поселку.
«К себе их Антон повел, — смекнул Акулов, — на чай… Правильно».
* * *
Топот ног на крыльце и возня в коридоре насторожили Ноэ, она накинула платок и распахнула дверь.
— Ну, Нюрка, принимай гостей! — радостно с порога закричал Машкин.
Ноэ улыбнулась, посторонилась, и мужчины ввалились в дом.
— Узнаешь?
Ноэ мельком, но цепко окинула взглядом приезжих, улыбнулась, кивнула.
— Здравствуй, Нюр! — протянул руку Чернов.
— Здоров, красавица! — пробасил и его спутник, но руки не протянул, а продолжал степенно, не торопясь освобождаться от зимних доспехов. Шапку он положил на вешалку, кожух пристроил в угол, на пол, рядом с рюкзаком, туда же аккуратно сложил меховую поддевку-безрукавку, сбросил громадные подшитые валенки и в меховых носках-чижах мягко протопал через кухню в комнату.
Был он небольшого роста, широк в плечах, под свитером угадывались железные мускулы. Никто никогда не дал бы ему его шестидесяти, если бы не блестящая, совсем без единого волоска голова и коричневое морщинистое лицо, навсегда обветренное и задубелое. Из-за этих морщин казалось, будто он всегда улыбается. А когда он улыбался, становились видны сразу его небесной голубизны лучистые детские глаза, и во рту ни единой щербинки, зубы ровные и белые, как лед, на зависть любому тридцатилетнему.
Зверолов Игнатьич нездешний. Таежный человек, он промышлял рысь и уссурийского тигра. Пресса была к нему щедра и ласкова, два фильма о нем сняли, но он был к славе равнодушен, потому что дело свое любил и другого не знал.
Сюда на Остров его командируют уже в третий раз на отлов медвежат для зоопарков страны и для зарубежных, летом он тоже бывает тут — отлавливает моржат. Закончив дело, снова улетает в свою тайгу. Помнят его на Острове, любят — вот и Ноэ сразу узнала.
Пока мужчины устраивались в комнате, Ноэ успела одеться и тихо выскользнуть на улицу.
— Куда она? — спросил Чернов.
— В магазин… — ответил Машкин.
— Так у нас есть, зачем?
— Нет, она за мясом. В доме хлеб да колбаса… по-холостяцки.
— Гм, гм… — засмеялся Чернов, — так уж по-холостяцки?
Игнатьич улыбнулся:
— Ладно уж… давайте за встречу… давно, чай, не виделись.
Машкин принес теплую, из духовки, колбасу — остатки завтрака, нарезал хлеб. Чернов достал бутылку спирта из экспедиционного запаса. Появились железные кружки и один на всех ковш холодной воды.
А тут Ноэ вернулась с куском оленьей туши на плече, а с ней Нанук. Впереди себя нес он громадный кусок льда, прижав его к животу. Лед — это вода и чай, нет тут водопроводов, оттого он вроде дефицита, — пресный лед, далеко за ним на речку ездить надо, хороший подарок.