Прохор от таких речей аж вскочил.
– Егор Спиридонович, так мне же и рта не дали открыть, да и после я вам рассказывал, как всё было. А вы ничего мне тогда не сказали. Значит, не поверили. Правда, ружьё вскоре опять дали.
– Поверил, не поверил, какая теперь уж разница! Знал я тогда, как всё на самом деле произошло. Ну, может, в мелочах ошибался… И я знал, и Семен Игнатьевич знал. Ещё в тот же день мы всё знали. За тобой посылали, а тебя носило где-то по лесу. Вот только сам Андрей Семенович лишь недавно узнал настоящую правду. Тогда он в шоке сильном был, недосуг соображать ему было, а мы скрыли…
– Егор Спиридонович, что-то вы окольными путями мне всё рассказываете. Не пойму я никак, к чему клоните.
– Я ж тебе говорил: не перебивай. Всему своё время. Ну, так вот, слушай дальше. Повезли мы тогда Андрея в имение. Вчетвером едем на возку, да четыре ружьишка рядом лежат. Семен Игнатьевич сына укрыл попоной и не стал больше расспрашивать ни о чём. Не хотел беспокоить, значит. Перекинулись мы с паном Хилькевичем незначительными словами и дальше едем. Вот тогда Семен Игнатьевич и заинтересовался твоим, вернее, моим старым ружьём. Осмотрел, курок взвёл, а полка то гарью пороховой покрыта. Стреляли, выходит, из твоего ружьеца. Но у пана Хилькевича сгоряча мысли в другом направлении пошли. «Так он что, на медведя с незаряженным ружьём шёл?!» – в ещё большем негодовании выкрикнул он. А я-то не понял что к чему, да и удивляюсь чрезмерно: «Не может быть такого!» – говорю. А он дуло отвёл и – стрик. Нет выстрела! Потом начал спокойнее соображать. Взял ружьё Андрея, боёк взвёл да и нажал на курок. Возничий наш едва с саней не свалился. И Андрей Семенович ещё раз перепугался. Оно-то, конечно, и так можно было определить, что заряд в стволе есть. Даже порох с полки весь не рассыпался. А Андрей приподнялся тогда и головой завертел: «В кого стреляли?» – «Лежи, лежи. Зайца вспугнули. Да где уж попадёшь в лесу по такому шустрику», – успокоил тогда сына пан Хилькевич, а сам поправил накидку и многозначительно на меня посмотрел. Вот так и вышло, что правду узнали и мы с паном Хилькевичем: Андрей в суматохе, наверное, забыл курок взвести. Ружьё вскинул, а выстрелить не смог. А твой выстрел в горячке принял за свой, с задержкой и без отдачи. Всё это понять можно… Ему в тот момент не об этом думалось, да и вряд ли он был в состоянии тогда о чём-либо вообще думать.
После выстрела возничий тоже ничего не понял, а позже мы условились с Семеном Игнатьевичем и Андрею ничего не говорить. Так всё и оставили: ружьё Андрея выстрелило в медведя, твоё – в зайца. Решили, что пусть молодой Хилькевич думает, будто он медведя застрелил.
Семен Игнатьевич тогда очень расстроился, что попусту тебя обидел. Обещал подарок дорогой тебе сделать. Наверное, ружьё имел в виду.
Мужики медведя освежевали, шкуру уложили, и рано поутру Хилькевичи уехали. А самое главное Семён Игнатьевич сказал мне тогда на прощание: «Егор Спиридонович, знаю, дорожишь хлопцем очень. Но гадко что-то на душе у меня. Зря обидел парубка. Как не крути, а выходит, что спас он жизнь моему сыну. В общем, хочу забрать Прохора к себе на службу. У тебя Гришак ещё в силе, а у меня людишки лес воруют, браконьерством балуют. Мне как раз и нужен такой человечек. Во всём ему помогать буду… Что скажешь Егор Спиридонович?»
Я, конечно, был несказанно удивлён таким поворотом и не готов был сразу дать ответ. Ну и сказал ему что-то вроде: «Я подумаю. Прохор самый толковый работник…» – и всё такое прочее. Но уж очень настойчив был Семен Игнатьевич. Мы тогда к окончательному решению так и не пришли. Уже сев в повозку, пан Хилькевич крикнул на ходу: «Письмецо пришлю! Отказа, Егор Спиридонович, не принимаю! До скорого!»
Вот так и уехал тогда пан Хилькевич со своим единственным сыном. Я уж думал, что он и позабыл о своём намерении, а вот выходит, что не забыл, – закончил свой рассказ пан Войховский.
Прохор сидел в глубокой растерянности. Такого поворота он тоже не ожидал. Это, конечно, в корне меняло ситуацию. Но ему, как и любому селянину, страшно было менять условия жизни, к которым он привык. Тут всё знакомо, тут его родные, тут он вырос. Там всё надо начинать сызнова.
– Егор Спиридонович, а может всё-таки не надо мне туда? – Прохор сделал ещё одну слабую попытку уговорить Егора Спиридоновича изменить своё решение. Голос его звучал неуверенно. Он знал, что если паны договорились, то никакой холоп не переубедит их в обратном. Прохор только одного не знал: пан Хилькевич на упорство Егора Спиридоновича пригрозил ему разрывом дружеских отношений, а главное, пообещал такую сумму за Прохора, что отказаться было бы просто глупо. Эти два условия в одночасье склонили пана Войховского к согласию.
– Ты, Прохорка, не горюй. Знаю, о чём думаешь. Так вот я тебе и говорю – можешь мне поверить – просторы охотничьи там намного интереснее и богаче наших будут. Почти девственные леса, заливные луга, речка… правда, небольшая. А болота кишат утками дикими. Но и это не всё. Семен Игнатьевич говорил, что у них там самые красивые девки. А как на праздники гуляют! Хороводы водят, у костров сидят! А какие песни поют! Короче говоря, готовься. В начале следующего месяца приказчик по моим делам в Каленковичи поедет, и ты с ним. А там тебя встретят и заберут. Ну, вот, кажется, и всё, – подвёл черту всему вышесказанному пан Войховский.
Этими словами он подвел черту и под периодом жизни крепостного селянина Прохора Григорьевича Чигиря, прожившего под родительским кровом двадцать лет.
Глава 7
Отчаяние переполняло Янинку. Вот уж около года прошло, как она с 1 матерью по воле злого рока опять оказалась изгнанной из обжитых мест. Серафима заверяла дочку, что это ненадолго, надо лишь переждать смутное для них время. Но это же время с каждым днём всё больше и больше искореняло надежду на возвращение к нормальной жизни. Словно воск, эта надежда таяла и слезами исходила, оплакивая лучшую пору жизни, которую девушка проводит в этой глухомани. Вокруг только лес и уныние, болота и тоска. А сколько ещё рассветов предстоит ей встретить здесь в одиночестве?
Янинка знала, из-за чего они оказались в этой глуши. Знала и не могла простить. Между ней и матерью всё чаще возникали ссоры и размолвки. Девушка едва ли не каждую ночь проливала горькие слёзы. Серафима становилась всё более озлобленной и раздражительной.
Янине иногда даже казалось, что мать вымещает на ней злобу за свою неудавшуюся жизнь. А то, что злой рок преследует Серафиму, так дочка на это уже давно ей сказала: «Кара божья за твои дела грешные!»
Сколько девушка себя помнит, столько и приключались с ними всякие гонения, вернее, гонения матери, а заодно, естественно, доставалось и дочке. Мать не любила рассказывать о значимых эпизодах своей жизни, потому что хвалиться было нечем. А всё, что случалось поганое, Серафима всегда преподносила это Янине совсем в ином свете, дабы обелить себя и свои деяния. Вот только первый и самый страшный случай был из-за деда. Янина тогда была маленькой и очень смутно всё припоминала, но отдельные моменты всё же так врезались в память, что она будет их помнить до конца дней.
Серафима всё время на расспросы дочки об участи деда рассказывала ей целую сказку-страшилку о зверстве и жестокости неотёсанных мужиков, напавших тогда на их хутор. Но Янинка подрастала, видела, чем занимается мать, и знала, чем занимался дед. Впоследствии у неё сложилось своё представление о том ужасном дне…
Давно это было. Жили тогда они на каком-то хуторе. Жили вчетвером: дед, Серафима с мужем и их маленькая Янинка. Батьку Янинка помнила смутно, но обрывочные воспоминания о нём остались самые светлые. Потом, как поняла она уже позже, батька, узнав, что тесть колдун, да такая же и женка, оставил их. Дед, и до этого не отличавшийся мягкостью характера, после ухода зятя совсем взбеленился. От злости старика доставалось почти всем, кому доводилось иметь с ним какое-либо дело. Крестьяне едкого старика побаивались и всячески старались избегать ненужных встреч с ним. Дочку и внучку старый ведьмак не то чтобы любил, но относился к ним терпимо, даже, можно сказать, с крестьянской заботой: обоим находил работу.