Поселок превратился в негласное, но вполне официальное гетто. Из-за страха каторги спецпоселенцы отказывались заготавливать дрова на отдаленных делянах, а в боязни доносов завербованных органами осведомителей прекратили всякие разговоры между собой об утраченных правах. Большая Родина навсегда лишила узников свободы. Маленькая родина стала недосягаемой.
Глава 10
Битва и раны
После отмены продуктовых карточек и денежной реформы взлетевшие втрое цены немного снизились. Но развернутой торговли мукой, крупами и макаронными изделиями, как было обещано на сессии Верховного Совета, не последовало. Продовольствие поступало на Север все так же с перебоями. В стране случился недород, а местного зерна не хватало. Народ с тоской вспоминал о карточной норме. Рыночная стоимость хлеба была запредельной, ведро сухих корок продавали на базаре за десять рублей, домашние караваи аж за сорок. В поселковой пекарне хлеба готовили наперечет, да и тот вяз на зубах – кисло-горький, смолистый, словно тесто замешивалось наполовину с опилками. Занимая очередь у ларька задолго до рассвета, люди грелись у костров. К семи утра подъезжала гужевая санная повозка, и грузчики принимались таскать из коробов лотки с буханками, испеченными в ночную смену. Под окошком приемки собирались дети и нищие. Если грузчики попадались добрые, то ссыпали им в ладони крошки с лотков, но чаще гнали. Иногда привозили вчерашние, мороженые буханки. Продавщица рубила их топором, – многие покупали по граммам.
Однажды, пока Мария мерзла в очереди за хлебом, Изочка проснулась и выпуталась из веревок. Соскользнув с тахты, она побродила по комнате, умудрилась открыть дверь и доковыляла по коридору до уличной двери. Отворить ее и перебраться через порог силенок достало, а встать с колен на крыльце не смогла. К счастью, Мария была уже близко и услышала отчаянный дочкин рев.
Девочка обморозила коленки и подушечки пальцев ног. Докторша сказала, что подкожная клетчатка почти не повреждена, но дитя очень хилое, и неплохо бы на два-три месяца поместить его в стационар. Мария отказалась. Смертность в детском отделении всегда была большая, к тому же на прошлой неделе там сняли карантин по тифу, о чем педиатр сама и обмолвилась.
Дни больничного листа кончились быстро. Снова пришлось звать на помощь соседскую старуху. Изочка капризничала, не хотела оставаться с нянькой и, жалобно плача, тянула к матери исхудавшие ручки. Мария долго не могла заставить себя уйти и медлила с дочерью у порога. Сломя голову летела потом на работу и на разрыве легких, со слезящимися от ветра глазами, врывалась в подсобку секунда в секунду с заводским гудком. Осуждающе качая головой, бригадир без слов отмечал табель. За опоздания наказывали больно – удерживали в пользу государства проценты с трехмесячной зарплаты.
Пришлось прятать съестное от бабки. Во время обеда та мгновенно проглатывала свою долю и горящими вожделением глазами провожала каждый кусок, поднесенный к чужим губам. Обнаружилось, что старуха выпивает оставшееся с вечера Изочкино молоко. Пойманная за руку, она смутилась, но долго ворчала в сторону, когда Мария, сдерживая подкативший к горлу ком гнева, спокойно сообщила, что будет приходить и кормить дочь сама.
Вдобавок ко всему на щеках у Изочки появилась шелушащаяся красная корочка и коросты на голове, которые она постоянно расчесывала.
– Золотуха, – констатировала бабка. Востроглазо приметив в углу под столом цветную бумажку, похожую на фантик, завистливо добавила: – Конфетами, знать, объелась.
– Какие конфеты! – возмутилась Мария. – Вы их тут видели? Хлеба купить не могу, а вы – конфеты!..
– От сластей такое бывает, – не сдавалась упрямая старуха.
– Без материнского молока она у вас росла, искусственница, потому и диатез у нее, – подтвердила диагноз докторша.
– Чем же лечить?
– А ничем. Само пройдет. Сладкого поменьше давайте, кормите творожком, протертыми овощами, отварной рыбкой. Фрикадельки делайте из нежирного мяса, лучше телячьего, – и докторша произнесла модное слово «диэта»…
Затянувшиеся было язвы, возникшие после обморожения на коленях и пальчиках Изочки, от золотухи опять воспалились. Мария присыпа́ла мокнущую кожицу картофельным крахмалом, прикладывала к ранкам проглаженные тряпки с тертым стрептоцидом. К вечеру тряпки присыхали и отдирались только с теплой водой.
Бабка требовала повысить оплату за присмотр за больным ребенком.
– Цельный день меня морют, – брюзжала она громким безадресным шепотом. – Цельный день дома морют и здеся морют, сами краче жруть…
Мария удвоила для нее обеденную норму, но старуха по-прежнему не могла утолить голод и начинала шарить по углам, как только за хозяйкой закрывалась дверь.
Едва фразой-другой перекидывались вечером с бабкой. В цехе Мария молчала. Порой почти уже решалась, плюнув на частности, кинуться в ноги начальству и вымолить отпуск на время болезни дочки. Неужели не поймут – люди ведь, не звери… Но тогда придется брать молоко в долг, злоупотреблять без того невероятной добротой хозяев коровы. Мысль о том, что Изочка может остаться без привычного молока, представлялась важнее всех объективных и необъективных обстоятельств.
Утром Мария вновь убирала скудные припасы под доски завалинок, звала няньку и бежала к заводу. Время, зависимое теперь от многих условностей, потеряло четкость – часы то оплывали тягучими минутами-каплями, то летели, спустив стрелки с тормозов. Безумными скачками, словно раненная в облаве волчица, мчалась по жизни Мария. Чтобы меньше терзаться думами о ребенке, напрашивалась на тяжелую сортировку, от которой все норовили отлынить, и двигалась безостановочно, как механизм, запущенный на выполнение пятилетки в три года. Начальник цеха, потрясенный непомерным усердием труженицы, пребывал в смущенных чувствах: женщина тратила себя будто в припадке самоистязания, на глазах спадая с лица.
В монотонном мельтешенье красных брусков Марии чудилось уплывающее от нее личико дочери. С закрытыми глазами дитя напоминало мертвого Хаима.
Память о муже не бередила душу. Перейдя к мертвым, он стал неотъемлемой частицей прошлого человечества – не отторгнутый, не отщепенец, каким казался на земле.
«Там, где ты находишься нынче, не бьются с жизнью, – в полубеспамятстве шептала Мария мужу, разбирая угробившие его кирпичи. – А меня жизнь бьет, видишь? Хотя ни один кирпич за смену не упал. Ноги целы… душа в синяках от этой битвы».
К вечеру Марию качало.
– Ты иди, иди, – ворчал начальник и на свой страх и риск выпускал женщину из проходной за два часа до конца рабочего дня.
Спеша домой, она пугалась собственной истаявшей тени. Молилась шепотом на ходу, глядя перед собой, не в силах поднять голову к небу:
– Господи, прошу Тебя, сделай так, чтобы моя девочка выздоровела поскорее. Не забирай ее у меня… Отче наш, Иже еси на небесех… Не забирай! Святый Боже, Святый Крепкий, Святый Безсмертный, помилуй нас! Ты один можешь помочь, спаси мою дочь, спаси, спаси…
Слезы пристывали к лицу и жгли кожу. Смахивая лед со щек, Мария кощунствовала в злом отчаянии:
– А если Ты никому не можешь помочь, если от Тебя ничего не зависит, зачем Ты вообще… есть? За что мучаешь ребенка, за что наказываешь меня?!
Убедившись, что Изочка жива, грела о горячий бок печки трясущиеся от счастья руки:
– Сейчас, моя радость, мама возьмет тебя… Сыне Божий, прости! Да святится имя Твое…
Студеной ночью, когда углы комнатушки покрылись звездчатым инеем, а бревна стен звонко постреливали снаружи, Изочка так расплакалась, что даже подмороженные молочные пенки не смогли ее утешить. Дуя на воспаленные ножки дочери, Мария бормотала обрывки каких-то молитв вперемешку с неблагоговейной материнской мольбой и тоже плакала. Сварливый голос соседа напомнил ей из коридора об окружающем мире:
– Эй, дадите спать, нет?! Кончай скулеж, мамаша, не то придушу кутенка!
Мгновенная ярость подбросила Марию с табурета. Ринулась в коридор, но мужчина, к бурному ее разочарованию, успел скрыться. Она в диком остервенении пнула дверь его комнаты и сломала нижнюю перекладину: