— Что вы не спросите о моих матери и отце?
— Да, да, — засуетился Бочкин. — Все хотел осведомиться, да не о том разговор шел…
— Их нет уже в живых… Но о семейных делах поговорим после.
— Ах ты боже мой! — сокрушенно воскликнул Бочкин.
— Женщина у вас в городе есть? Любовница?
— Какие там женщины! — замахал руками Бочкин. — Давно я в тираж вышел…
— А что это за девушка была здесь? — спросил Адамс.
— Клиентка одна! За журнальчиком приходила, — ответил Бочкин и отвел глаза в сторону.
— Где работает?
Бочкин замялся. Рассказывая о своих знакомых и тех из них, которые работают на номерном заводе, Бочкин сознательно не назвал Лену.
— Разве это тайна? — продолжал интересоваться Адамс.
— Работает на том же заводе, о котором ты спрашивал, — неохотно ответил Бочкин.
— Кем?
— Чертежницей в конструкторском…
— Отлично! В чем ее слабости?
— Мечтала стать киноактрисой, но не вышло дело… Во власти экрана до сих пор… У меня покупает кинолитературу.
— Комсомолка?
— Да…
— Любовник есть?.
Бочкин молчал, угрюмо глядя в угол комнаты.
— Есть любовник? — строго повторил Адамс.
— Нет… Не знаю, — невнятно проговорил Бочкин.
Адамс презрительно улыбнулся. Бочкин посмотрел на него и сказал:
— А собака теперь не будет болеть?
— Ну и мастер же вы юлить! — обозлился Адамс, — Меня не собака интересует… Есть у нее любовник?
— Не знаю…
— Тогда я знаю! — раздраженно выкрикнул Адамс, — Вы ее хотите сделать своей любовницей!
— Видишь ли, Жорж… — начал Бочкин.
— Все ясно! — перебил Адамс. — Можете отличиться в любовных похождениях, но только после моего отъезда, а теперь из этой дряни нужно выжать все до капли, как воду из губки!
— Она ничего не знает о заводе… У них все засекречено, — попытался соврать Бочкин.
— Вы разговаривали с ней о заводских делах?
— Нет… Но предполагаю…
— Предполагаете! — огрызнулся Адамс. — Ни к черту не годятся ваши предположения! Знайте! Мы с вами существуем для борьбы с коммунизмом! Это — главная цель нашей жизни. Собственные удовольствия потом. Вам, чтобы получить прощение, нужно старательно потрудиться и только после этого завлекать молоденьких девушек в свой расписной домик! Учтите, я вас буду держать в клещах, и при малейшем сопротивлении клещи сомкнутся…
— По какому праву ты меня стращаешь? — спросил Бочкин.
— И вы еще спрашиваете, по какому праву!
Бочкин дрожал. Ему показалось, что вся его жизнь затиснута в какое-то узенькое пространство, в котором невозможно не только повернуться, но даже вздохнуть полной грудью.
Адамс, видя, что старик напуган, отошел от него и стал рассматривать развешанные на стенах портреты. Потом спокойно спросил:
— Для чего эта галерея?
— Это моя любимая комната… Здесь я отдыхаю. Женщины всегда были моей слабостью…
— Это портреты знакомых? — удивился Адамс.
— Нет. Совсем нет. Это из журналов. Если портрет чем-то затрагивает струны моей души, я его извлекаю из журнала и — сюда. Здесь двести девять портретов. Каждой я даю имя, и она становится моей знакомой…
Адамс пристально посмотрел на старика, покачал головой и хмыкнул.
— Есть люди, которые собирают коробки, почтовые марки, обертки конфет, пуговицы, — оправдываясь, сказал Бочкин. — Я знаю старика, у которого девять тысяч шестьсот сорок пуговиц, и среди них имеются такие редкие, как пуговица от штанов Аракчеева, пуговица от камзола короля Франции Людовика четырнадцатого, и много других реликвий… Так что ничего странного нет в моей коллекции. Она держит меня на известном уровне, заставляет следить за внешностью, думать о жизни…
— Покажите мне все ваши хоромы, — приказал Адамс.
На восточной окраине Лучанска, в районе большой текстильной фабрики, в этот будничный день жизнь текла своим обычным порядком. Вдоль больших жилых домов теневой стороной улицы торопливо шли люди. Женщины в белых курточках бойко торговали мороженым и газированной водой. Оживление царило возле нового универмага. На небольшую площадь приходили желто-красные трамвайные вагоны и, выждав на кольце положенное время, снова отправлялись в центр города.
Немного в стороне от трамвайной остановки, под тремя запыленными липами, стоял фанерный фотопавильон артели «Искусство». В застекленных витринах — аляповато раскрашенные карточки. Жители района предпочитали фотографироваться в центре города, где имелось несколько художественных фотографий, и работавшему в павильоне Тимофею Семеновичу Кускову приходилось всячески изворачиваться, чтобы правление артели не закрыло павильон как нерентабельный. Старался он не потому, что дорожил местом, а просто в этом рабочем районе чувствовал себя спокойнее.
Ежедневно в девять утра Кусков открывал павильон. Если спешных заказов не было, он брал стул, садился у открытой двери и, скрестив на груди руки, посасывая трубку, наблюдал за жизнью улицы, иногда отпускал шуточки проходившим мимо молодым женщинам.
Кускову пятьдесят лет. Это крепкий мужчина с густыми рыжеватыми волосами и темными усами на хмуром морщинистом лице. Летом он носит клетчатую рубашку-ковбойку красноватых тонов, коричневые галифе и начищенные до блеска хромовые сапоги. Голову его украшает серая фетровая шляпа, слегка сдвинутая на левую сторону.
Сейчас Кусков стоял в глубине павильона, прислонясь спиной к стене, на которой нарисован плавающий в голубом пруду белый лебедь с шеей, похожей на штопор. В прорезь узкой двери Кусков видел небольшое пространство площади, залитой солнцем, мелькающие фигуры прохожих. Он поминутно посматривал на часы. И вот на пороге появился тот, кого Кусков ждал с таким нетерпением.
Перед Кусковым предстал Глеб Александрович Слободинский — директор Дома культуры номерного завода. На нем был помятый костюм из сурового полотна и такая же кепка с захватанным козырьком. Под мышкой Слободинский держал облезлый портфель.
Кусков с презрением посмотрел на вошедшего. По лицу Кускова пробежала ехидная усмешка.
— Трусишь? — спросил он.
Слободинский виновато посмотрел на Кускова, покачал головой.
— Вовсе нет, — ответил он, посапывая носом, будто у него был насморк. Он старался спрятаться от пронизывающего взгляда Кускова. Но все же сел на пыльный стул, скрытый занавеской. Сел с расчетом, что если кто и войдет в павильон, не сразу его заметит.
Прошло несколько молчаливых минут. Кусков по-прежнему стоял против двери, только смотрел теперь не на улицу, а на своего приятеля, который в смущении шевелил широкими черными бровями и часто мигал.
— Трус! Дрожишь за свою шкуру! — сквозь зубы проговорил Кусков и сплюнул.
— Ты подожди, Тимофей Семенович, — поморщился Слободинский. — Зачем рисковать… Твое положение такое…
Слободинский не закончил свою мысль — он увидел, как у Кускова сжались огромные кулаки и фотограф двинулся к нему. Защитив лицо портфелем, Слободинский пошатнулся на стуле. Но Кусков только приблизил к нему свое рассерженное лицо и прошипел:
— Ты, Захудалый, на мое положение не намекай! Чтобы это было последний раз! Слышишь? Твое положение более пиковое, чем мое!
Слободинский опустил руку с портфелем и сказал:
— Для твоей же пользы говорю, Тимофей Семенович. Ты ведешь себя глупо. Ну зачем ты утащил у меня письмо? Можешь потерять!
Кусков подошел к двери, закрыл ее, а затем вернулся к Слободинскому и приглушенно проговорил:
— У меня сейчас неважно с финансами, и ты мне за письмо дашь три тысячи…
— Да ты в уме ли? — воскликнул Слободинский.
— Выложи три тысячи — и не возражай! Знаешь мой характер, кажется, не первый год!
— Письмо и тебя компрометирует, — пытался сопротивляться Слободинский.
— Тебя больше! Мне терять нечего! Я только фотограф, песчинка, так сказать, а ты как-никак должностная величина, к тому же с партийным документом.
— Слушай, Тимофей, — жалобно начал Слободинский. — Ты хотя бы вспомнил нашу многолетнюю дружбу. Нет у меня таких денег!