Вера замолчала. Молчал и Алеша, не мог решиться на что-то, крутил в ловких сухих пальцах подвешенные амулеты.
– Говорите уж, зачем пришли, – первой не выдержала Вера. – Вижу, что не чаю попить.
– Ладно, – Алеша мотнул круглой башкой и перешел на русский язык. О серьезных делах он всегда говорил по-русски. – Хочу тебе сказать: иди, Вера Михайлова, ко мне… в дело. Глядел на тебя долго и понял: ты баба умная до жути, и язык за зубами держать умеешь. Того мне и надо.
– А что ж за дело-то такое? – вздохнула Вера, по видимости не удивившись. – Вы, вроде, при Гордееве были, теперь – при Опалинских. Хозяева прииска меня… ну, скажем, не слишком жалуют. А дела ваши с самоедами – чего ж мне, русской бабе, туда? Кто меня слушать станет?
– Ты меня послушай, – согласно вздохнул Алеша. – А после решать станешь, однако.
После смерти Ивана Гордеева Алеша и вправду остался при его детях – Петре Ивановиче и Марье Ивановне. Помогал чем мог, давал советы, в делах держал линию покойного друга. Когда Марья Ивановна спустя положенный для памяти отца год обвенчалась с Дмитрием Михайловичем Опалинским, Алеша был тому только рад – на Петю надежд особых нет, так хоть мужская рука в деле появится.
Ситуация вокруг Егорьевска была непростой и действовать в ней следовало споро и решительно. Пески на всех трех приисках – Мариинском, Лебяжьем и Новом постепенно истощались. Рабочие волновались за будущее. Крестьянствовать за последние пятнадцать лет они разучились, а другой работы в окрестностях Егорьевска не предвиделось. Золото в здешнем краю было редкостью, а уходить с семьями на Урал или Алтай по силам далеко не каждому. Политические ссыльные, беглые и объявившаяся странная банда Дубравина мутили воду и распускали самые дикие слухи, которым, естественно, верили влет, как самой доподлинной правде. Например, одним из самых устойчивых слухов была легенда о том, что кто-то (непонятно кто – кандидатуры менялись в зависимости от колебания рабочих симпатий и антипатий) припрятал и не отдает народу приснопамятную желтую тетрадь погибшего инженера Печиноги. А в этой тетради якобы было прописано, где золото искать, и все расчеты, как сделать так, чтобы рабочему люду жилось, как у Христа за пазухой. «Что-то вроде романа господина Чернышевского», – говорил Дмитрий Михайлович, узнав о нынешнем гипотетическом содержании пропавшей тетради. Опровергать и комментировать подобные слухи было совершенно бесполезно именно ввиду их полной абсурдности.
Один из приезжих инженеров, Валентин Егорович, до своей нелепой гибели успел провести некие анализы и изыскания, и утверждал, что бросать раскоп и закрывать прииски рано, их можно еще некоторое время разрабатывать, если слегка изменить технологию добычи и экономические основания для заключения контракта. Алеша серьезно потолковал с инженером, и оба пришли к согласному заключению, что самым разумным будет на последние два-пять лет (как пойдет) эксплуатации приисков нанять каторжников, содержание которых обходится дешевле, а производительность можно увеличить почти в два раза, если слегка перестроить машину, добавив еще одну бочку и изменив систему вашгердов. Здесь тоже можно было обойтись без особых затрат, так как остроумные чертежи для потребных усовершенствований отыскались в конторе среди бумаг покойного Печиноги, а нужные металлические детали вполне могли изготовить смышленые Кузятинские кузнецы, которые славились от Челябинска до Омска своим умением из разрозненных деталей старых сельскохозяйственных машин изготовлять новые и даже применять их к местным условиям.
С согласным планом переустройства и расчетами затрат и прибылей вышли на владельцев приисков. Машенька о ту пору была озабочена организацией в приисковом поселке двухклассной школы и излечением тамошнего фельдшера от беспробудного пьянства, Петя готовился к охоте на медведя-шатуна, объявившегося в окрестностях Светлозерья, и уже насмерть задравшего ушедшего в лес за хворостом парнишку. Инженер Дмитрий Михайлович хлопал красивыми глазами и толковал о том, что использование каторжников и заранее планируемая жестокая их эксплуатация, это как-то «не по-человечески», и с рабочими, де, лучше договариваться «по-хорошему», ничего от них не скрывать, честно описать возникшие трудности и бороться с ними вместе и согласно.
Промаявшись три часа в подобных разговорах, разошлись. Валентин Егорович, обескуражено морщась, заявил Алеше, что подобных глупостей он не слыхал даже от Коронина и другого егорьевского ссыльного – Веревкина. Те, дескать, готовы признать за крестьянами или уж рабочим классом грядущую силу, но полагают, что на первых этапах пути к светлому будущему их все-таки должно вести и направлять образованное сословие. Слушая все это, Алеша только хмыкал, потому что сроду ничего не понимал в классах и политических программах, зато очень хорошо разбирался в прибылях и умел использовать темную часть человеческой натуры (про светлую часть умный остяк знал, но полагал ее вещью совершенно в делах бесполезной и созданной богами для украшения в целом беспросветной человеческой жизни). «Ивана нет, а с новыми хозяевами каши не сваришь!» – вот вывод, который сделал для себя Алеша.
После он пытался отдельно поговорить с Машенькой, которую знал буквально с рождения и почитал чуть ли не своей воспитанницей.
– Пойми, для дела надо, чтобы все туго в узел закрутилось, – втолковывал он ей, волнуясь и забыв про свою привычку коверкать русский язык. – Отец твой жестким человеком был, но сейчас, когда пески на исходе, и этого не достанет. Чтобы все по уму сделать, внакладе не остаться и новых бунтов не поиметь, надо еще жестче дело ставить. Чтобы пикнуть никто не смел, выработку повысить, всех штрафами задавить, а чуть что – полиция да казаки. Наш исправник Семен Саввич Овсянников ситуацию правильно понимает, сам волнуется, и всегда навстречу пойдет. При таком обороте событий те, кто поумнее да посильнее духом, доработают сезон, да и двинутся восвояси, лучшей жизни искать. Эти не пропадут и без вашего радения. Самых никчемных поувольнять к бесу, как Матвей Александрович хотел. Им ничего не поможет, и тащить их смысла нету. Останутся те, которые ни рыба, ни мясо, опасности от них никакой, а на освободившиеся места как раз каторжников и наймем. Здесь и прибыль пойдет…
Машенька слушала остяка не побледнев даже, а посерев. Белые локоны, свисавшие на землистое лицо, слиплись от выступившего злого пота.
– Ты, Алеша, все на деньги меряешь, – наконец, тихо сказала она. – А о людях и вовсе думать не можешь. Правильно Петя про тебя говорил… А я не верила…
– А ты скажи, на что мне еще мерить?! – не выдержав, закричал Алеша. – Если не на деньги, то – на что?!
– На любовь… Как Христос учил, – прошелестела воспитанница, фанатично блеснув глазами. Ее напрягшееся лицо на мгновение туго обтянуло кожей, и оно вдруг до жути напомнило Алеше костистое лицо Марфы, и одновременно – лицо Ивана в гробу.
Ничего более не сказав, Алеша вскочил, опрокинув стул, и буквально выбежал из дома, который когда-то был ему почти родным.
Сбежав с крыльца, он обернулся и молча плюнул на землю около порога. Этот жест означал для сдержанного остяка выражение крайнего, граничного бешенства.
Спустя неделю после беседы с Алешей инженера Валентина Егоровича задавило бревном в раскопе.
– «Не мир вам принес, но – меч», – задумчиво сказала внимательно слушавшая Алешу Вера.
– Что? – встрепенулся погрузившийся в воспоминания остяк.
– Христос так говорил, – объяснила Вера. – А про любовь там мало. Я все читала. Очень внимательно, старалась понять. Хотя отец Михаил не велит, чтобы самим думать. Говорит: искушение. Отчего? – увидев, что Алеша вовсе не расположен к богословским рассуждениям, Вера сменила тему. – И что ж теперь? Вы, как я поняла, с ними не желаете больше?
– Не могу, – устало перекрестив руки, сказал Алеша. – Там все рухнет вот-вот, а я ничего изменить не в силах. Тяжко мне. Иногда помстится: вдруг Иван-то… ну, вдруг он оттуда глядит и головой качает: что ж ты, Алеша, подвел меня…