Чарли
Р. S. Посылаю срочной почтой.
Р. Р. S. Если тут хоть как-нибудь замешан этот ублюдок Гэвин, я ему, сволочи, собственными руками шею сверну. Надо было еще тогда вмазать ему покрепче. Между прочим, он никогда не выберется из десятых ролей. Кишка тонка. И бездарь полная.
Письмо 15 Санта-Лючия
Числа не помню и хер с ним
Ты сука знать тебя не хочу больше слышишь, уйди ты из моей жизни УЙДИ. Всегда всем засирала мозги, это ты хорошо умеешь, мозги засирать. Говорили мне друзья, она тебе устроит сладкую жизнь, не вздумай пускать ее к себе, а я идиот не послушался. Черт возьми, если ты думаешь, что я эгоист, погляди в зеркало, детка. Конечно, я пьяный, а как по-твоему, только так и можно вышибить тебя из башки. Пойду пить это говно очумеловку. Гад буду, истина в вине.
Дебошир Чарли
Р. S. Шлю срочной почтой.
Телеграмма
ВОЗВРАЩАЮСЬ ЛОНДОН ПОНЕДЕЛЬНИК ПЯТНАДЦАТОГО ТЧК БУДЬ ДОБРА ОСВОБОДИ КВАРТИРУ СЕБЯ И ВЕЩЕЙ ЗАРАНЕЕ ТЧК ОСТАВЬ КЛЮЧ ТЧК ВСЕ ТЧК
Интермедия
Я хочу кое-что рассказать вам о ней. На дворе та срединная часть ночи, когда занавески не пропускают света, уличную тишину нарушает лишь ворчанье какого-нибудь бредущего домой Ромео, а птицы еще не начали своей повседневной, но жизнерадостной суеты. Она лежит на боку, отвернувшись от меня. Я не вижу ее в темноте, но по тихому и мерному ее дыханию я мог бы очертить вам контуры ее тела. Когда она счастлива, она может спать в одной позе часами. Я подолгу наблюдал за ней в эту пору глубинных ночных течений и твердо знаю, что она даже не шевелится. Конечно, это можно списать на хорошее пищеварение и спокойные сны; но мне это кажется признаком счастья.
Наши ночи не похожи друг на друга. Она засыпает, словно подхваченная ласковой, теплой приливной волной, которая доносит ее, безмятежную, до самого утра. Я засыпаю менее охотно, борясь с прибоем, не желая расставаться с удачным днем или все еще сетуя на свое сегодняшнее невезенье. Разные потоки струятся сквозь наше дремлющее сознание. Меня часто сбрасывает с постели страх времени и смерти, панический ужас перед надвигающейся пустотой; просыпаясь — ноги на полу, руки сжимают виски, — я выкрикиваю бессмысленное (и удручающе невыразительное) «нет, нет, нет». Тогда ей приходится гладить меня, успокаивая, точно пса, с лаем выскочившего из грязной речки.
Бывает, что и ее сон прерывается вскриком, и тогда наступает мой черед бросаться на помощь. Я мгновенно выныриваю из забытья, и она сонными губами шепчет мне, что ее напугало. «Очень большой жук», — поясняет она, словно из-за жука поменьше не стала бы меня беспокоить;
или: «Ступеньки были скользкие»; или просто (сбивая меня с толку тавтологической загадочностью этих слов): «Ужасная гадость». Затем, избавившись от мокрой жабы или мусорной пробки, послуживших причиной затора, она вновь засыпает спокойным сном. Я лежу, сжимая склизкое земноводное, баюкая в руках комок влажной грязи, встревоженный и восхищенный. (Между прочим, я не хочу сказать, что мои сновидения значительнее. Сны демократизируют страх. Во сне потерять ботинок или опоздать на поезд — ничуть не меньшая трагедия, чем попасть в лапы герильеров или угодить под ядерный обстрел.) Я восхищаюсь ею, потому что она гораздо лучше меня справляется с этой работой, которую мы обязаны выполнять регулярно до самой смерти: ведь людям на роду написано спать по ночам. Она ведет себя как опытный путешественник, бесстрашно вступающий в зал нового аэропорта. А я лежу во тьме с просроченным паспортом, подталкивая свою скрипящую багажную тележку не к тому транспортеру.
Короче говоря… она спит на боку, спиной ко мне. Вдоволь наворочавшись и убедившись в бесплодности обычных уловок, помогающих нырнуть обратно в забвение, я решаю продублировать мягкий зигзаг, образованный ее телом. Когда я начинаю пристраивать свою голень к ее икре, мышцы которой расслаблены сном, она чувствует мою возню; не просыпаясь, она поднимает левую руку и сдвигает свои волосы с плеч на затылок, чтобы я мог уткнуться в ее голую шею. В ответ на эту неизменную инстинктивную любезность я всякий раз содрогаюсь от прилива чувств. Мои глаза щиплет от слез, и я едва сдерживаюсь, так мне хочется разбудить ее и напомнить о том, как я ее люблю. Своим бессознательным жестом она затрагивает самые основы моей любви к ней. Конечно, она ни о чем не догадывается; я никогда не говорил ей об этой крохотной ночной радости, которую она дарит мне с таким постоянством. Хотя, наверное, говорю сейчас…
Вы думаете, что на самом-то деле она успевает на секунду проснуться? Я понимаю, что это ее движение может казаться сознательным актом вежливости — мелочью, которая сама по себе приятна, однако едва ли свидетельствует о том, что корни любви уходят куда-то под смоляной пласт сознания. Вы нравы в своем скептицизме; влюбленным можно доверять лишь до известного предела, ведь они тщеславны, как политики. Но я докажу вам свою правоту. Вы уже поняли, что волосы у нее до плеч. Но несколько лет назад, когда нам пообещали затяжную летнюю жару, она коротко постриглась. Ее шея была открыта для поцелуев круглые сутки. И в темноте, когда мы лежали под одной простыней и я истекал потом, как калабриец, когда срединная часть ночи была коротка, но одолеть ее все равно было непросто, — я поворачивался к этой стилизованной букве S рядом с собой, и она, что-то неразборчиво бормоча, пыталась убрать с шеи несуществующие волосы.
«Я люблю тебя, шепчу я в этот спящий затылок, — я люблю тебя». Все романисты знают, что их искусство выигрывает от недоговоренности. Соблазняясь дидактикой, писатель должен представлять себе щеголеватого капитана корабля перед надвигающимся штормом: как он кидается от прибора к прибору в фейерверке золотой тесьмы, как отдает в переговорную трубу решительные команды. Но внизу никого нет; машинное отделение отсутствует, и руль отказал много веков назад. Капитан может разыграть прекрасный спектакль, убедив не только себя, но и кое-кого из пассажиров; все-таки судьба их плавучего мира зависит не от него, а от безумных ветров и угрюмых течений, от айсбергов и случайных рифов.
Однако иногда обиняки литературы все же вызывают у романиста естественное раздражение. В нижней части эль-грековских «Похорон графа Оргасского» в Толедо есть группа угловатых фигур в плоеных воротниках. Предающиеся своей показной печали, они смотрят в разные стороны. И только один из них с мрачной иронией смотрит прямо на нас — и мы не можем не заметить, сколь нелестен его взгляд. По традиции считается, что это изображение самого Эль Греко. Вот я, говорит он. Я и есть автор. И я за все это в ответе, потому и не прячу глаз.
Поэтам, видимо, проще писать о любви, чем прозаикам. Для начала у них есть это уклончивое «я» (если я напишу «я», вы потребуете, чтобы не позже чем через пару абзацев вам объяснили, кто имеется в виду — Джулиан Барнс или какой-нибудь вымышленный персонаж; поэт может вальсировать между тем и другим, не теряя ни в глубине чувства, ни в объективности). Еще поэты, похоже, могут обращать плохую любовь, — любовь эгоистическую, дрянную — в хорошую лирическую поэзию. Прозаикам не дано навевать этот восхитительный обман. Плохую любовь мы можем обратить только в прозу о плохой любви. Поэтому мы слегка завидуем (и не совсем доверяем) пишущим о любви поэтам.
А они сочиняют то, что именуется любовной поэзией. Из их опусов составляются книги под названьями типа «Поющие Сердца — Антология Шедевров Любовной Лирики». Кроме того, есть еще письма; из них получаются сборники, озаглавленные «Сокровищница Золотого Пера, Лучшие Любовные Послания Всех Времен и Народов» (книга — почтой). Но нет такого жанра, который подходил бы под определение любовной прозы. Это звучит неуклюже, почти парадоксально. «Любовная Проза: Справочник Работяги». Продается в магазинах плотницкого инвентаря.
Канадская писательница Мейвис Галлант сказала: «Тайна, которую представляет собой любящая пара, это, пожалуй, единственная настоящая тайна, еще не раскрытая нами, и когда мы раскроем ее, литература, — да и любовь тоже, — будет уже не нужна». Прочтя это впервые, я нарисовал на полях шахматную пометку «!?», означающую красивый, но, возможно, ошибочный ход. Однако со временем точка зрения канадки возобладала, и пометка сменилась на «!!».