Но в тот миг мною овладел другой страх, ужас, что я не смогу — и чувство вины по причине мошенничества, которого не допускал. Мошенничество явилось мне несомненным, когда я принимал из мокрых рук тетки Иоанны красное тельце Сусанны. Я беззастенчиво изображал кого-то, играл роль того, кем я не был; и в любой момент обман мог отомстить мне, я уже предчувствовал, как меня раскрывают и наказывают. Тем временем, дочка начала в моих руках свой первый плач. Двадцать два года — я перестал принадлежать себе, менялась точка отсчета, мое представление о себе, даже способ мышления — в тот самый момент, когда миниатюрные пальчики вцепились в рукав моей рубашки.
— Ты выглядишь так, словно бы привидение увидел, — буркнула Сйянна, поднимаясь на постели, еще с гримасой боли на лице.
— Они вечно так! — засмеялась тетка. Ее сестра-близняшка раскрывала окна, впуская в спальню воздух осеннего дня. Окна этом крыле усадьбы выходили в сад, от любого ветерка шумел и шелестел миллион листьев.
Скрипнула дверь, Бартоломей сунул голову вовнутрь.
— Девочка, — сообщила ему тетка.
— Может, лучше посадите его, пока он не сомлел, — посоветовал старик, внимательно поглядев на меня через очки.
Я отдал Сусанну Сйянне. Она перехватила мой взгляд. Я тоже глядел уже на кого-то иного — уже не на ту худощавую девчонку с манерами ковбоя и дерзкой улыбкой.
* * *
Апельсины. Это был мой пятый или шестой визит к Мастеру Бартоломею, несколько месяцев после Ночи Перверсии; в имении я оставался уже дольше, до недели. Тем утром я сидел в патио и чистил апельсины, их запах пропитывал воздух, почти что окрашивая свет. Сйянна только что приехала, так что в патио она появилась еще в сапогах и куртке для верховой езды, вся забрызганная грязью; волосы со лба отводила тыльной стороной ладони. Она сразу же почувствовала запах. — Уммм, да будут благословенны кормящие жаждающих, — заурчала она, наклоняясь над столом. Сложив руки за спиной, она схватила четвертушку плода одними губами. — Ну и что? — сразу же окрысилась она, глянув на меня. Я ничего не ответил, только выбрал дольку и поднес ей ко рту. Две, три секунды она еще колебалась с наполовину раскрытыми губами, чтобы вдруг дернуть головой и вот — словно в тех фокусах, которыми забавлял детей дедушка Морис — моя ладонь уже была пуста. Сйянна по-птичьи наклонила голову, все еще склонившись над столом, с шельмовской улыбочкой, после чего облизала губы: кончик языка появился и исчез, влажно-красное мгновение, от которого мне перехватило дыхание. — И что? — повторила она. Я выбрал следующую четвертушку.
Гребень, щетка, золотые волосы. Она и так носила их довольно длинные, а потом вообще перестала подрезать. Те начали стекать ей на спину, до лопаток и ниже. Иногда я видел ее вечером, энергично расчесывающей их; это бывало редко, как правило, она делала это у себя в комнате. Впрочем, у дяди она ночевала не часто: два, три раза в месяц привозила ему вещи от семьи, иногда на повозке — тогда оставалась подольше. Могло показаться, что, в связи с этим, наши одновременные визиты должны были бы стать статистически невероятными — только все складывалось как-то по-другому. И так вот, выйдя одной грозовой ночью из картографической комнаты, после нескольких часов, проведенных над негативными изображениями неба, я увидал ее в салоне, до кончика носа закутавшуюся в один из великанских халатов Бартоломея, задумчиво расчесывающую волосы. Перекинув их на левое плечо, правым глазом она косила в окно, в ночь дождя и молний, и не заметила меня, даже когда я присел рядом на диване. В воздухе висела рохладная сырость. Горела только одна керосиновая лампа, электричество на время грозы выключали; так что каждый предмет обладал своей светлой и темной стороной, которые были разделены мягким, вибрирующим терминатором [18] (я еще не до конца вернулся из космоса). Это освещение, ритмичное движение ее руки и отзвуки дождя… а я устал и прикорнул на месте. Ненадолго: щетка выпала у нее из руки, этот стук меня и разбудил, поднял я ее совершенно инстинктивно. Сйянна перехватила меня взглядом в половине движения. Нужно было что-то сделать — рука помнила навыки детства с Ларисой, я же был слишком рассеян, чтобы удержать себя, посему разрешил собственной руке протянуться к голове Сйянны, провести щеткой по волосам. В первый момент она отшатнулась, но я повторил: раз, второй и третий, к четвертому разу она уже подставляла голову под соответствующим углом к щетке, невольно слегка напирая на нее. К этому времени, Наблюдатель, располагающийся в задней части моего черепа, уже полностью проснулся. Под его чутким взором я ни за какие коврижки не инициировал бы этот ритуал, даже не поднял бы щетку; но теперь уже не был в состоянии его прервать. Я контролировал каждое свое мельчайшее движение, дыхание и положение на диване, а так же расстояние между нами; регистрировал каждую картину до последней детальки: ретушированный мерцающим светом, единственный видимый фрагмент ее щеки был континентом неведомой планеты; запутавшиеся в халате пальцы — неожиданно подсмотренными метеорными потоками, тень ее плеча — отдаленной туманностью; глаз, подглядывающий сквозь завесу волос — краткой вспышкой суперновой. Впоследствии я изучал все эти явления с ленивой увлеченностью. — Считаешь? — заурчала девушка. — Сто и сто. — Ты считай. — Хмм, ты словно тренируешься. — У меня есть сестра. — Ааа… — Блеснула молния, загрохотало, но никто из нас даже не вздрогнул. Второй рукой я захватывал ее волосы у шеи, при каждом движении щетки они казались мне более мягкими, более блестящими. Иногда палец перемещался по коже самой шеи, она была теплой, кровь пульсировала в артерии над ключицей. (С тех пор она уже всегда приходила причесываться в салон, и когда я ее там заставал, отдавала мне щетку и поворачивалась ко мне спиной, откидывая голову. Но об этой привычке между нами не прозвучало ни единого слова). Потом я вернулся к картам.
— Ну, и что ты там видишь? — спросила она с каким-то раздражением в голосе, застав как-то вечером над одной из книжек Мастера Бартоломея.
— В чем?
— Ну, в звездах. Знаешь ли…
Я пожал плечами. — Меня это интересует, — бросил я в собственную защиту. Но тут же преодолел себя, выпрямился, глянул открыто. — Ты когда-нибудь присматривалась к ночному небу? Спокойно, долго, в тишине и одиночестве? Разве у тебя не проходила по телу дрожь?
— Ну… но ведь эта книга не про ночное небо. Правда? Что ты читаешь?
— Термодинамику.
— Ведь не про небо, так?
— В каком-то смысле, и о нем. Все зависит от объекта первоначального увлечения, потом это уже вопрос удовлетворения, я так считаю. Если же начнешь со звезд… Почему одна мерцает, а другая — нет? Почему они более и менее яркие? Какие из них располагаются дальше, какие ближе, и что это за расстояния? Почему так, а не иначе? Что имеется, что может быть, а чего не видно. Как все было вначале? И как будет в конце? Вопрос за вопросом, и так вот охватываешь всю вселенную и каждую область знаний. Ты понимаешь, что я имею в виду?. — Ладонями над книжкой я выполнял странные жесты, пытаясь показать необъяснимое. Сйянна присматривалась ко мне с огромной серьезностью в широко раскрытых глазах. — Ну это… как… как детский паззл: поставишь кусочек, а он показывает тебе место для нового, и вот ты его уже разыскиваешь, и так до бесконечности, каждый элемент одинаково необходим; а та картина, которая проявляется, та картина… картина — Снова я бессмысленно жестикулировал, не находя подходящего слова.
— И что? — наконец-то отозвалась девушка. — И вы с дядей ее сложите?
Это был тот самый вопрос, который, в той или иной форме всплывал чуть ли не в каждой второй моей беседе с Мастером Бартоломеем.
— Дорогой мой, ты же прекрасно знаешь, что это невозможно, — резюмировал тот. — Эти книжки были написаны на уровне знаний и технологий гораздо выше всего того, на что мы могли бы надеяться. Впрочем, потом уровень поднялся еще сильнее; но Они книжек не пишут. Впрочем, а о каком, собственно, «открытии» ты говоришь? Обратил бы кто-нибудь на него внимание, кроме нас двоих? Когда же читаешь такой учебник, совершаешь открытия на каждой странице — открытия исключительно для самого себя, но ведь это уже половина всех заинтересованных. В конце концов, разве проблема не сводится к личному удовлетворению? В каждой области самые лучшие останутся недооцененными — по определению: ведь нет никого, кто мог бы их по-настоящему оценить. Я уже говорил тебе: это не научная работа — это стиль жизни.