Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Высокомерно пожимаю плечами и отворачиваюсь. Не спорить же с фарфоровой безделушкой. Может, ей и правда надо.

Через несколько секунд со скамейки раздается громкое чавканье.

– О, твоя голодовка закончилась! – говорю я ехидно. – Приятного аппетита!

Но фарфоровая свинка меня не слышит.

– Какая гадость, – бормочет она с набитым ртом, – терпеть не могу холодную пиццу.

Обезьянка

– Ты пойдешь на выставку? – спросила меня моя соседка по квартире Нанда Абукассиш, бесцеремонно копаясь в вещах, разложенных на моем туалетном столике (на самом деле у меня нет туалетного столика, но, когда я заняла эту комнату, я повесила над комодом круглое зеркало, с одной стороны оно нормальное, а с другой – увеличительное, чтобы можно было как следует рассматривать свой нос после ванны. А на самом комоде поставила мозаичную египетскую шкатулку с украшениями, положила кремы – для лица, для тела и один, с экстрактом шелка, для зоны декольте, а еще расческу, маникюрный набор и прочие мелочи, совершенно необходимые любой девушке).

– Ой, какая прелесть! – сказала Нанда, вытаскивая из шкатулки маленькую белую обезьянку с абсолютно живой рожицей. Обезьянку пару дней назад прямо при мне вырезал пожилой негр из клыка бородавочника. Негр хотел за фигурку пятнадцать евро, но у меня не было пятнадцати, и он продал мне ее за двенадцать пятьдесят, билет на метро и шоколадку. – Где взяла?

Я отобрала у Нанды обезьянку, положила ее обратно в шкатулку, закрыла шкатулку на ключик, а ключик вытащила и спрятала в медальон. Просто так, чтобы позлить Нанду. Нанда показала мне язык и взяла с комода расческу.

– Ну так что? – спросила она, начесывая челку на глаза. – Ты пойдешь на выставку?

* * *

На все выставки нас водит Нандин приятель – Вашку Диогу. Или Диогу Вашку, я все время забываю, что из этого имя, а что – фамилия, а спрашивать как-то неловко.

Вашку – художник и, естественно, гений (все Нандины приятели – гении. По крайней мере, пока они еще приятели). В благодарность за то, что мы его пустили пожить в нашей гостиной, Вашку подарил нам две картинки. Нанде – «Любовь и разлитый кофе по отношению к проходящей Вечности»: две белые кляксы на черном фоне. А мне – «Жили долго и умерли в один день»: что-то вроде клубничного торта, если на нем как следует посидеть. Нанда утверждает, что картинки прекрасные, а я ничего не понимаю в современной живописи. Хорошо, допустим, но что можно понять в двух кляксах?!

И вообще я Вашку недолюбливаю. Он вечно отлынивает от уборки, никогда не возвращает свою часть денег за газ, кладет ноги в ботинках на стеклянный журнальный столик, а окурки вонючих «Португальских» (на другие у него нет денег) засовывает в горшки с цветами и уже совсем уморил мой гибискус. И я уверена, что это именно он ворует из кладовой мое помидорное варенье.

К тому же он регулярно приносит билеты на открытие каких-то совершенно чудовищных выставок в галерее, где он подрабатывает, и приходится тратить вечер и тащиться туда, потому что иначе Нанда с Вашку не дают мне прохода, называют мещанкой и лавочницей.

* * *

– Выставка чего?! – с ужасом переспросила я. Надеялась, что Нанда пошутила, или оговорилась, или просто перепутала что-то, с ней бывает.

– Выставка альбиносов. – Нанда разделила челку на тоненькие прядки и безуспешно пыталась заплести их в косички. – Настоящих! Там будет белый питон, белая собака, белые рыбки, еще кто-то… Вашку говорит, очень концептуальный проект. Важный для понимания цвета. Слушай, у тебя есть чем это закрепить? Оно все время расплетается!

* * *

На выставку альбиносов я не пошла. Сказала Нанде, что у меня была няня-альбиноска (няня была вполне цветная, из Мозамбика, но не станет же Нанда проверять?) и парочка белых мышей, что белого питона я видела по телевизору, а про белого кашалота читала в книге и что свою норму по альбиносам я выполнила и пусть Нанда с Вашку сами идут, если им так хочется, а у меня есть чем себя занять.

– Мещанка и лавочница, – припечатала Нанда, уходя.

Вернулись они поздно и порознь. Первой пришла Нанда – она так хлопнула дверью в свою комнату, что я аж подпрыгнула. Потом, где-то через час, Вашку. Он походил по кухне, вышел на балкон, позвякал чем-то в кладовой (я уверена, уверена, что он опять ел мое варенье), а потом ушел в гостиную и начал чем-то там шуршать и ругаться вполголоса. Я хотела постучать в дверь и попросить потише, но лень было вылезать из постели.

* * *

Я проснулась рано, еще не было шести. Дверь в гостиную была приоткрыта, и было слышно, как похрапывает Вашку. Я заглянула – ну нельзя было не заглянуть, – потом тихонечко, на цыпочках, вошла. Одетый Вашку спал на неразобранном диване. Рядом с диваном стояла наполовину пустая банка моего варенья. В остатках варенья плавали окурки. По всей гостиной были разбросаны квадратные листы черной бумаги, я таких никогда раньше не видела.

Я подняла один, другой, третий… На всех – на всех! – белым карандашом была нарисована маленькая обезьянка с абсолютно живой рожицей.

* * *

Зря я это сделала. Не отдаст мне теперь Вашку мою обезьянку. Он вначале заорал как ненормальный, потом схватил ее и теперь сидит с ней в кулаке, глаз с нее не сводит, даже на свое имя не отзывается. Мы с Нандой его уже и трясли, и в ухо ему кричали. Я принесла последнюю банку варенья, открыла. Бесполезно. И с чего я вообще взяла, что это будет правильно – показать ему обезьянку?

Личная ответственность

– Ну, коллега, ну так нельзя, – гудит чей-то низкий голос, и интерн Инасиу Жозе Пештана чувствует, что его несильно, но настойчиво трясут за плечи. – Приходите в себя, приходите! Что это вы как девица!

Инасиу открывает глаза и мотает головой, прогоняя дурноту.

Он полулежит на кушетке в ординаторской. Зеленая форменная куртка закатана почти до подмышек, а дальше ничего не видно – все заслонила широченная спина старшей медсестры Маргариды Тавареш, и холодные твердые пальцы нажимают, и давят, и постукивают, и от этого в животе что-то ноет, и сжимается, и вроде бы даже скручивается.

Инасиу ерзает, недовольный, но Маргарида Тавареш, привыкшая в одиночку ворочать лежачих больных, не замечает его попыток вырваться. Несколько минут спустя она распрямляется и с размаху хлопает интерна ладонью по впалому животу.

– Получи, худышка! – весело говорит старшая медсестра и потягивается с таким хрустом, что Инасиу передергивает. – Все заклеено в лучшем виде! Будешь мыться – пару дней не мочи.

Инасиу смотрит на свой живот. Зеленые штаны приспущены, а на бледной, пупырчатой, как у цыпленка, коже красуется белая марлевая нашлепка, из-под которой выпирает что-то небольшое, но какое-то… неприятное. Инасиу нервно сглатывает.

– Что это такое? – спрашивает он, стараясь говорить уверенно и строго, как и положено хирургу, но голос позорно срывается на жалобный писк. – Что со мной было? Что это вы тут мне поназаклеивали?

– А правда, что он оперировал сегодня? – В поле зрения интерна, как полная луна, вплывает красное довольное лицо заведующего хирургическим отделением профессора Антониу Брандау Роша.

– Аппендицит, – отвечает Маргарида Тавареш и материнским жестом гладит уворачивающегося интерна по голове. – Отлично справился. Через пару дней отпадет и следа не останется.

Инасиу начинает казаться, что над ним издеваются.

– Кто отпадет? – спрашивает он, чуть не плача. – Откуда отпадет?

Брандау Роша мрачнеет.

– С ним что, – подозрительно спрашивает он, не глядя на Инасиу, – никто не разговаривал? Кто его куратор?

Маргарида Тавареш делает страшное лицо – вскидывает брови, выкатывает глаза и поджимает губы. «Нет-нет, не здесь!» – расшифровывает интерн и чувствует, что сейчас упадет в обморок. Но профессор Брандау Роша не понимает пантомимы.

17
{"b":"266398","o":1}