Марфа и Прасковья беззвучно плакали, вытирая щеки. Нюраня сморщилась и хлюпала носом. Мужики посуровели, нахмурились.
Анфиса знала, что у работников, Акима и Федота, от прошлой жизни одни головешки, но подробностей не ведала.
Она потрогала бок самовара:
– Застыл совсем. Акимка, Федотка! Чего расселись, как в гостях? Воды плесните да углей из печи добавьте!
Работники подхватились с готовностью, точно окрик хозяйки был им спасением от страшных воспоминаний.
– Граф Толстой… конечно… – принялся снова расхаживать Василий Кузьмич. – Знаете ли, у его учения было огромное число последователей! Я и сам… Непротивление злу насилием… прочее прекраснодушие. Но граф, что поразительно, никогда не хотел выступать этаким пророком, за которым потянутся миллионы… Может, напрасно? Как бы то ни было, говорят, толстовцев он терпеть не мог. Его публицистика… На склоне лет графушка статьи писал… верные, справедливые… Он гениально предчувствовал потрясения, которые ждут Россию. Но что-то в этих статьях… Не знаю, как сформулировать. Щи постные, без мяса. В «Анне Карениной», в «Войне и мире», не говоря уж о «Севастопольских рассказах», есть нерв. Есть мясо… О чем я? Сбился. Доктор молодой, мой преемник, привез итоговую книгу графа Толстого «Путь жизни». Доктор на сей труд молится. А на что ему еще молиться, позвольте спросить, когда пациенты мрут от недостатка самого элементарного? Как защитить свое сознание? Доктор не пьет. Да я и не хулю сей труд! Новая библия, свод морально-нравственных наипрекраснейших правил этот «Путь жизни». Написанная восьмидесятилетним мудрецом!
– Молодых-то мудрецов не бывает, – подал голос Еремей Николаевич.
– А вот тут-то я с вами соглашусь, но и поспорю! Может ли старец, гениально одаренный от природы, безусловно наделенный жизненным опытом и прочитавший много книг, обогащенный всей духовной мудростью человечества, от индийских свитков до мормонских библий, но… Но! В силу возраста физиологически утративший телесную мощь, рефлексы… Может ли он стать для нас пророком?
Василий Кузьмич оглядел слушателей – никто не понял его торопливой речи.
– Я скажу проще, приведу пример. Толстой пишет, что совокупление, подчеркиваю, даже соитие законных мужа и жены без цели зачать ребенка… Внимание! Безнравственно, грешно! Как вам?
– Правильно! – вырвалось у Анфисы.
Она в это момент находилась точно напротив мужа и поймала его взгляд. Нехороший взгляд, жалостливый – так на калеку смотрят.
Анфиса повернула голову: Марфа аж светилась вся от какого-то внутреннего ликования, Параська и Степан хитро перемигивались, Нюраня заскучала.
– Что? – не понял возникшей паузы Василий Кузьмич.
Ему было невдомек, что интимная сторона жизни крестьянами никогда не обсуждается. Шутки, намеки – другая статья, а серьезно и публично говорить о том, что только супругов касается, не принято.
– Что к чаю желаете? – спросила Анфиса, тоном ставя точку в разговоре.
Марфа и Прасковья поднялись.
– Куда? – гаркнула Анфиса, досадуя на свою оплошность.
– Деток кормить, – сказала Марфа.
– Заплакали, – кивнула в сторону их комнаты Парася.
Обе снохи вытянулись в струнку, как солдаты перед ефрейтором.
– Идите, – отпустила их Анфиса.
Матери и дети
Сына Марфы назвали Дмитрием. Петр, когда в первый раз увидел младенца, гыгыкнул:
– О! Какой Митяй!
– Дмитрий Петрович Медведев? – задумчиво спросила Анфиса. – Хорошо звучит, пусть будет Митяй.
Давать имена по святкам у Медведевых было не принято, и никакой сакральности за именами они не признавали.
Марфе было не важно, как назовут сына. Ему подошло бы любое имя, потому что любое имя – ничто в сравнении с этим сокровищем. Все равно что дать имя небу. Как угодно его величай, оно все равно останется огромным, переменчивым, непостижимым, великим, жизненно необходимым.
К трем месяцам близнецы Ванятка и Васятка, дети Прасковьи и Степана, едва набирали вес, который был у Митяя при рождении. Сам же он, пухленький, как молочный поросенок, рос словно на дрожжах. У Прасковьи молока хватило бы на одного ребенка, а на двоих недоставало. Марфа прикармливала племянников. У нее-то молока, даже при аппетите Митяя, – залейся.
Кормление младенцев, когда матери оставались с ними наедине, навсегда осталось в памяти Марфы и Прасковьи как время удивительной благости, спокойного тихого счастья. Молодые женщины сблизились во время беременности, называли друг друга сестрами, а теперь их сыновья, родившиеся практически одновременно, – не только двоюродные, но молочные братья.
– Дай я Митяйку покормлю, вдруг мое молоко слаще? – как-то попросила Прасковья.
Марфа протянула ей сына. Митяй рано стал протестовать против тугого пеленания, и ему оставляли руки свободными, укутывая в кокон пеленок только ноги.
Прасковья поднесла к ротику малыша сосок, и Митяй его жадно захватил, еще и ладошки положил на грудь, словно боялся, что источник еды отнимут до того, как он насытится.
– Ой, как тянет-то! – поразилась Прасковья. – Вот силища! Ай да богатырь! Сестренка, а по вкусу ему молоко-то мое, ишь как жадно тянет, с прихлебом.
Марфа, кормящая Ванятку, улыбнулась:
– Намнет он тебе сосок-то. Даром что беззубый, а как прихватит – ыскры из глаз.
– Ты смотри, уже все высосал! И злится, злится-то! Я тебе из другой сиськи дам, коль теткино молочко понравилось. Что за обед в одну перемену? – подражая голосу свекрови, Прасковья притворно нахмурилась. – Мы не голытьба, чтобы одним блюдом, пустыми щами, наесться.
Марфа рассмеялась, заколыхалась, сосок выскочил из ротика младенца.
– Ой, прости, миленький! Такая твоя мама пересмешница, чисто артистка.
Василий Кузьмич запретил давать детям со́ски – жеваный хлеб в тряпице: «Суют младенцам в рот всякую грязь, а потом удивляются, что у них дети мрут как мухи!» И еще доктор велел в тихий морозный солнечный день выносить младенцев во двор, укутанных, конечно, но чтобы лицо открыто было. Мол, солнечный свет от рахита убережет.
Анфису эти рекомендации поначалу пугали:
– А ну как застудятся дыханием морозным?
– Не застудятся, – говорил доктор. – Я же не прописываю их часами на улице мариновать. Ненадолго! У северных народов только лучик сквозь тучи появится, они своих малолетних эскимосов под него подставляют.
В Сибири для убережения от рахита младенцам давали рыбий жир. Анфиса еще осенью натопила две большие бутыли рыбьего жира: мутноватого – пойдет в тесто и чистого, прозрачного, пахучего – внукам.
– Ну и сколько вы прописываете им рыбьего жира? – спросил Василий Кузьмич, который сам толком не знал положенной дозы и потому нервничал. – Вы даете себе отчет, что любое лекарство действенно только в строго определенной пропорции? Мало – не поможет, много – покалечит. Сначала они своими гнилыми зубами жуют хлеб и толкают его в рот младенцу, а если не помогает и тот продолжает плакать, поят его маковым молочком – опием! Заливают в него масло в количествах, от которого и печень взрослого человека выйдет из строя…
– Не даем мы маку, – перебила Анфиса Ивановна. – Дык сколько рыбьего жиру-то надо?
Василий Кузьмич не слушал и гнул свое:
– Это какой-то естественный отбор по-крестьянски! Большой привет Дарвину! Кто выживет, потом, да, согласен, закаливание, хорошее питание – получите знаменитое сибирское здоровье. Но вы когда-нибудь себя спрашивали, сколько детей умерло от невежества матерей и знахарок?
– Я себя не спрашивала, я у вас интересуюсь на предмет рыбьего жира.
– Десять капель, – принял решение доктор. – Ни одной боле! И на солнце их, на воздух! В избе не проветривается, натопят так, что пот градом, а потом хотят, чтобы микробы не размножались!
К весне, когда внукам исполнилось полгода и Митяй первым уже встал на ножки, Еремей Николаевич сделал им манежик. Квадратный поддон, поверху невысокие балясины и перильца, оструганные до стеклянной гладкости, чтобы дети не занозились. На доски клали одеяло и пускали детей. Такой манежик Еремей Николаевич как-то в городе подсмотрел, а Василий Кузьмич горячо одобрил, что бодрствующие дети не в люльках качаются, а в вольном ползании пребывают. И тугое пеленание, которое якобы от кривых ножек предохраняет, отменил: «Кривые ножки – симптом рахита, дикие вы люди! Сначала бинтуют детей до года, а потом хотят свободу личности получить».