Особенный интерес вызывает то обстоятельство, что тождественный по стилистике портрет св. Глеба оказывается приложен к «Сказанию о Борисе и Глебе» в Успенском сборнике XII–XIII вв.: «сь оубо благоверьныи Борисъ, благого корене сын, послушливъ отцю бе, покаряя ся при всемь отцю; телъмь бяше красьнъ, высокъ, лицьмь кроуглъмь, плечи велице, тънъкъ въ чресла, очима добраама, веселъ лицьмь… рода мала и оусъ младъ бо бе еще; светя ся цесарьскы, крепъкъ телъмь, вьсячьсы оукрашенъ, акы цветь цветыи въ оуности своей; в ратьхъ хъръбръ, въ съветехъ моудръ, и разоумьнъ при вьсемь, и благодать божия цветяше на немь»[89], еще раз напоминая о возможности создания «Сказания о Борисе и Глебе» автором, работавшим над ПВЛ.
Завершение цикла новелл о Борисе и Глебе потребовало от «краеведа» использования «остаточных сюжетов»[90] как, например, битвы с печенегами «на месте, идеже есть ныне святая Софья, митрополья Роуская; бе бо тогда поле вне града», что, с одной стороны, позволило упомянуть любимую ему Сетомлю (под 6542/1034 г.) [Ип., 138–139], а с другой — написать панегирик Ярославу, построенный на многообразных сравнениях его деятельности с деятельностью Владимира, не упустив при этом раскрыть символическое значение его градостроительной и храмоздательной деятельности: «сии же премудрый князь Ярославъ того деля створи Благовещение на вратех, дать всегда радость градоу тому святым благовещениемь Господнимь и молитвою святыя Богородица» [Ип., 139].
Можно полагать, что «краеведу-киевлянину» принадлежит и восторженный гимн «оучению книжному» и книгам: «се бо суть рекы, напаяющи вселенную всю, се суть исходяща мудрости; книгамъ бо есть неищетная глубина» и пр. Устроение монастырей святого Георгия и святой Ирины в Киеве, за которым находится «могила Дирова», как это было упомянуто еще в ст. 6390/882 г. о захвате Киева Олегом, украшение Софии Киевской, умножение церковных школ, «понеже тому есть поручено Богомъ», — всё это можно посчитать заключительным аккордом к повествованию о Ярославе, если бы не наличие кратких хроникальных записей о событиях последующих десятилетий, которые частично вошли в новеллы, а частично заполнили разрывы «пустых лет», причем их становится всё меньше по мере приближения к событиям, которые он описывал уже как современник.
Одним из первых таких примеров является ст. 6552/1044 г., где в числе прочих кратких известий сообщалось о вокняжении Всеслава Брячиславича, князя полоцкого, о котором «краевед» не преминул сообщить, что он рожден был от волхования, родился в «сорочке» («язвено»), которую «носил до смертного дня на собе» и «немилостив бысть на кровопролитье» [Ип., 143]. Поскольку Всеслав умер 14.4.1101 г., эту дату можно было бы посчитать в качестве terminus post quern работы «краеведа». Однако в Лаврентьевском списке сохранился более исправный текст, содержащий почерк «краеведа», в котором говорится, что «язвено» «носить Всеславъ и до сего дне на собе, сего ради немилостивъ есть на кровьпролитье» [Л., 155], подтверждая предположение, что запись была сделана еще до смерти Всеслава в последней четверти XI в.
Другой пример, когда краткая заметка предшественника побудила «краеведа» к помещению за ней первой части «Жития Феодосия», может служить ст. 6559/1051 г. о поставлении в святой Софии митрополитом Илариона, руками которого на холме, «кде ныне ветхыи манастырь Печерьскыи <…> бе бо ту лесъ великъ», была ископана первая «печеръка» в 2 сажени, куда пришел будущий первый его игумен Антоний и от которой получил свое начало сам Печерский монастырь.
Текст этот впервые со всей остротой ставит вопрос об идентификации «краеведа» и Нестера/Нестора, которому без сомнения принадлежит и сама история Печерского монастыря, продолженная под 6582/1074 г. рассказом о его черноризцах и успении Феодосия, а под 6599/1091 г. — об обретении мощей Феодосия. Принадлежность всех трех новелл Нестеру/Нестору удостоверяется единым стилем повествования от первого лица, биографическими подробностями и наличием имени Нестера/Нестора в этих новеллах, вошедших в состав «Жития Феодосия» Успенского сборника XII–XIII вв и Патерика Киево-Печерского монастыря. Вместе с тем, на возможность идентификации «краеведа» и Нестера/Нестора указывает синтагма «до сего дне», присутствующая в тексте ст. 6559/1051 г. («исъкопаша печеру велику, и церквь, и келья, яже суть и до сего дни»; «в ней же лежать мощи его и до сего дни» [Ип., 145 и 146]) и ст. 6582/1074 г. («и есть манастырь святое Богородице на Болдинахъ горахъ и до сихъ днии» [Ип., 185]).
Это последнее использование данной синтагмы, датируемое не ранее середины 90-х гг. XI в., может быть объяснено по-разному, однако проще всего думать, что переход к более близким по времени сюжетам сделал ненужным такое дистанцирование, как и приурочение событий к современной автору топографии Киева, т. е. свидетельствуя скорее об одном, нежели о двух авторах, подтверждением чему может быть и сохранение повествования от первого лица вместе с биографическими подробностями последующих сюжетов. К ним относится рассказ о нападении половцев в 6604/1096 г. на Печерский монастырь, где указано, что в это время «намъ сущимъ по кельям почивающимъ по заутрени <.. > нам же бежащимъ за домъ монастыря, а другымъ оубегшимъ на полате» [Ип., 222], а также краткий, но теплый панегирик под 6614/1106 г. «старцу Яню» (отнюдь не «Вышатичу», который в то же лето гнался за половцами до Дуная): «В се же лето преставися Янь старець добрый, живъ леть 90, въ старосте мастите; живъ по закону Божию, не хужии первыхъ праведникъ, оу него же азъ слышахъ многа словеса, яже вписахъ в летописиць; бе бо мужь благь и кротокъ, и смеренъ, отгребаяся от всякоя вещи, его же и гробъ есть в Печерьскомь монастыре оу притворе, идеже лежить тело его, положено месяца июня въ 24» [Ип., 257]. Поскольку о дружбе Феодосия с семьей этого «Яня» (и, таким образом, о своей с ней дружбе) под 6599/1091 г. рассказывал «ученик Феодосия», в котором у нас есть все основания видеть Нестера/Нестора, эта заметка опять поднимает вопрос об идентификации его с «краеведом».
В чем здесь сложность?
Главным препятствием на пути такого отождествления «ученика Феодосия», как рекомендует себя автор новеллы об обретении его мощей [Ип., 204], с автором «Жития Феодосия» в том виде, в котором оно известно в Успенском сборнике XII–XIII вв. и в Патерике Киево-Печерского монастыря, оказываются необъяснимые противоречия упоминаемых фактов, систематизированные в последнее время А. Г. Кузьминым[91]. Действительно, эти расхождения необъяснимы, если полагать зависимость текста ПВЛ от редакции «Жития…» Патерика Киево-Печерского монастыря или даже Успенского сборника. Однако их можно объяснить позднейшими переработками[92], особенно ярко проступающими в лексике и стилистике этих текстов, сохранивших очень мало общего с тем, что мы находим в ПВЛ. Наоборот, отсутствие имени автора в текстах ПВЛ и ряд неизбежных сокращений для использовании этих текстов в «летописце», над которым, как свидетельствует сохранившаяся фраза в списке Воскресенской летописи «азъ же грешный, иже и летописание се въ то время писахъ, вземъ мотыку, начахъ прилежно копати»[93], работал Нестер/Нестор, дает все основания рассматривать «краеведа» в качестве его alter ego. Однако не будем торопиться.
Смена сюжетов, обусловленная переходом повествования к событиям более близкого к рассказчику времени, означает и смену примет, на которые может опираться исследователь ПВЛ. Таким ориентиром, начиная со смерти Ярослава в 6562/1054 г., становится, в первую очередь, выделение его сына Всеволода указанием, что тот «бе бо любимъ отцемь паче всея братья» [Ип., 150]. Последнее может свидетельствовать не только о действительном факте (младший, т. е. последний сын у престарелого отца безусловно становится любимцем), но и о личном расположении автора ко Всеволоду, что позднее получает свое выражение в написанном им панегирике этому князю под 6601/1093 г.: «Сии благоверный князь Всеволодъ <…> любимъ бе отцемь своимъ; яко глаголати отцю его к немо: сыну мои, благо тобе, яко слышу о тобе кротость и радуюся, яко ты покоиши старость мою; аще ти Богъ подасть прияти власть стола моего по братьи своей с правдою а с ненасильемь, то егда Богь отведеть тя от житья твоего, то ту ляжеши, идеже азъ, оу гроба моего, понеже люблю тя паче братья твоея» [Ип., 207–208], — симпатия, которая в последующем переходит у автора и на сыновей Всеволода, Владимира и Ростислава.