Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Другой-то стороны, собственно, нет. Все нити у нас запутаны в один литературный клубок. Но можно, при усилии, надергать ниточек и более приятных.

Значительным явлением этого года была книга Андрея Белого «Серебряный голубь». О книге много писали, оценивали ее очень разносторонне, и сейчас я не буду касаться содержания; скажу только, что оно сложно и спорно, вряд ли ясно для самого автора, тем более что это лишь первая часть трилогии. Хочу отметить, главным образом, интересные перегибы стиля, его взлохмаченность, метанье, срывы и подъемы. Смешения очень неожиданные; иногда кажется, что есть подражательность, – Гоголю, например, но это не подражательность, а скорее какая-то стилизация чисто «русского» пафоса («О, Русь!..» и т. п.). Тут искренность и фальшь, восторг и предательство, простота и вычурность, народничество и интеллигентство, – в одном узле «правда с ложью сплетены». Очень легко все это целиком приписать самому характеру таланта Андрея Белого. Известно, что его творчество хаотично, запутанно, неумеренно. Однако в стиле «Серебряного голубя» (я все время говорю о стиле) есть, мне кажется, кроме индивидуальных метаний, уклон общий, поиски, предчувствие иного сочетания слов, нового цвета их. Стиль так называемый «декадентский» – хизнул; он совершил полный круг и, приблизившись к началу своему, опять коснулся «чудных глаз», «щемящей тоски», «роскошных форм» и «неведомых далей». Эти старые слова так слились с устаревшими, «декадентскими», что писатель вроде Арцыбашева, употребляет их наивно, не думая.

В «Серебряном голубе» много можно поставить на счет индивидуальности автора. Но не все. Потому что схожие метанья, схожие перегибы легко заметить и у других современных писателей, не у всех, по у некоторых. И каких отличных от Андрея Белого! Одни и те же предчувствия их волнуют, одинаково смутные и «несказанные», до того несказанные, что вот я даже о них говорить сейчас затрудняюсь.

В безобразности Ремизова, вернее, в безмерном обилии образов, нелепо и тяжко связанных, – чуется то же, еще полуслепое, исканье обновленной силы слов, удушье старыми. Или Ремизов опять только индивидуальность? Вот третий писатель с весьма слабой индивидуальностью и без всякого хаоса. Это Алексей Толстой. «Бездн» у него никаких нет, он, но существу, даже мелок (я не о таланте говорю, талантливость его неоспорна), но и он каким-то образом примыкает к уклонам Ремизова и Андрея Белого. Ремизов без сравнения значительнее, тяжелее, но и запутаннее; Ал. Толстой меньше, площе, но зато кристальнее, – и тем подчас приятнее; в узком смысле – произведения его художественнее ремизовских. Близкая гармония достижимее, а Ремизову, чтобы найти свою, нужно взрывать какие-то недра, он, пожалуй, до нее не доберется. И если совершенно не касаться содержания, а только стиля, известной окраски его, – то Алексей Толстой несомненно близок Алексею Ремизову.

Каждая вещь Ремизова – это великолепный, многоцветный и стройный узор, вышитый по канве, – но точно выдернули вдруг канву: все цело, все цвета, все тут; но вместо узора – лишь спутанный комок шерсти. Такова и последняя его вещь – «Крестовые сестры» (Альманах «Шиповник»). Нет узора, мешается драгоценная прелесть красок, а тяжкие поиски далекой, только предчувствуемой, гармонии давят на содержание.

Если упрощать, то ремизовская тема будет ясна: не богоборчество, но боговопросничество, даже богонедоуменность. Он не гимназист, и «вызовов» никому не делает. Он и вопрошает робко, скорее жалобится… Кому? В пространство. «Обвиноватить никого нельзя», повторяет он постоянно в своей последней повести.

И мил, и тяжек горько-спутанный узор его…

Что касается Алексея Толстого, то к сказанному о нем не много можно прибавить. Это «голая» талантливость, в которую ничто не вмешано: ни помогающее ей, ни мешающее. Это, скорее, инстинктивное творчество, и тот уклон стиля, о котором я говорил выше, – тоже инстинктивный. А. Толстому свойственна большая гармоничность: он пока еще неровен. «Сорочьи сказки», «Неделя в Туреневе», «Архип» очень выдержаны и порою пленительны. Но рядом – он пишет анекдот «Два друга», грубое «Сватовство» и нелепо «декадентит» в «Аггее». Если инстинкт устойчив, он, развиваясь, может дать и подобие содержания, и сделает произведения этого писателя гармоничными и цельными, приятно-художественными.

Хотелось бы назвать еще нескольких писателей, у которых есть волнующее предчувствие новых словосочетаний и, может быть, нового смысла слов; но все это особая тема, сложная и тонкая. Теперь же, чтобы не отрываться от «текущей действительности», я упомяну об одном странном явлении в литературе, – незначительном, кажется, но все же заметном.

Вдруг заговорили о «возрождении смеха». Чему обрадовались? И кому: Саше Черному, Аркадию Аверченко и Тэффи. О Саше Черном в «Речи» было длинно написано и указано даже, что будто это «смех сквозь слезы». Не помню точно, но вроде этого. А. Аверченко издал кучу «смешных» рассказов из «Сатирикона». Тэффи очень смешлива: все хохочет в «Русском Слове».

Вот у «Петербургской Газеты» тоже есть свои юмористы: Сэр-Пич-Бренди и Вейнберг. Однако по их поводу никто не кричит о возрождении смеха. Скромно сидят они на своем месте, около объявлений, и ничего не требуют. А иные рассказы у Вейнберга не хуже, даже лучше, чем у Аверченко. «Возрожденный смех должен занять подобающее место», сказал себе Саша Черный и пошел со своею специальностью на страницы «серьезных» газет и альманахов; нынче уже оттуда он объявляет, что «бюро» ему стало близко, как собственное «бедро», и думает, что это необыкновенно смешно и возродительно.

Никак нельзя быть против смеха. Но когда происходит торжественное возрождение – то, прежде всего, ничего не происходит. «Они смешат – а нам не смешно…» скажем, перефразируя Л. Толстого. Если на человека отовсюду лезут, желая смешить, – нельзя смеяться.

Кроме того, нынешние возрожденные смешители необыкновенно портят язык. Думали, должно быть, вначале, что чем коверканнее, тем смешнее, – а потом привыкли. Или им так свойственно? «Сатирикон» – милый журнал, и там – очень у места и Аверченки, и Саши. Журнал хочет быть интеллигентным и литературным, он весьма строг к стилю… в почтовом ящике. Но в тексте, кроме многих других прорух, у него систематически кто-нибудь что-нибудь «одевает»: или костюм, или шляпу (еще пока шляпу не «раздевали»; но почему бы?). Осин Дымов, в последнем номере, ухитрился в трех строках три раза «одеть» какую-то кофточку. Для Осипа Дымова, положим, законы не писаны, а для «Сатирикона»? Это уж не стиль, это грамматика. В изобилии «одевает» кофточки петербургская прислуга. Но зачем же ее вводить в «литературу»?

Бог с ними, с нашими новыми смехотворцами. Я упомянул о них еще потому, что тот «возрожденный смех» носит на себе и общую нашу литературную печать: нигилизма. Вся видная, шумная сегодняшняя, литература – в корне нигилистична. Л. Андреев, Арцыбашев, Куприн, Сергеев-Ценский и др. – нигилисты форменные. Не смотрите, что Л. Андреев как будто изнемогает в борьбе с хаосом, Ценский как будто плачет, Саша Черный как будто смеется: за ними одинаково, – «всего ничего»; и если б счистить с Андреева его «борьбу», а с Саши Черного его гримасы, они откровенно перемигнулись бы: «ничего мы не хотим, ничего мы не желаем».

Но особенно пагубен нигилизм, когда он заведется в области литературной критики. Критика тогда или совершенно исчезает (а какая же настоящая «литература» без критики?), или начинается жалкое шатание, подчас забавное, подчас стыдное, и всегда не имеющее значение. Что же сказать о сегодняшнем дне? Если мы исключим писателей-художников, занимающихся и критикой (Брюсова, Вяч. Иванова, Ан. Белого, Мережковского, мн. др.), то увидим, что нет решительно никого. Исключаю я художников намеренно: как бы ни прекрасны были подчас их статьи, это не тот элемент, о котором я сейчас говорю и присутствие которого считаю необходимым в «литературе» настоящей, литературе как цельное, видное явление. Для художника и поэта-критика все же второе дело; и собственная мысль занимает его больше, чем облик и мысли того, о ком он пишет. Он даже и не пишет «о ком-нибудь», а лишь «по поводу» кого-нибудь.

91
{"b":"266044","o":1}