– Ты словом улести, а не своими медвежьими лапами…
– Так, понужай их, бабы! Они распустили на вас собак, а вы должны показать им свои клыки! – крикнул Залетов, сморщив в шутку физиономию.
Василий, внакидку в красном полушубке, с улыбающимся лицом, приподнялся из-за стола и будто смехом кольнул баб в самое нутро:
– Молились вы тут, а видно, и баптистский бог велит баб колошматить как сидоровых коз.
Среди мужчин смех, остроты:
– Да бабу чем больше бьют, тем крепче любит.
Женщины не уступали:
– Черт вас любит, затхлых…
Василий вышел на середину, в самый круг баб. Черная куча волос заколыхалась на его голове. Острый подбородок вздрогнул, а глаза смеялись.
– Мы с вами еще сварганим работишку, бабы, когда немного оперимся. Вот только женорга бы нам выколупать! Завернем трудмобилизацию сначала и докажем мужчинам свою ухватку… А там швальную и детясли устроим…
И тут же хлопнул по плечу Вихлястиху:
– Вот кого бабьим руководом назначим – гвардеец женщина!
Со всех сторон не слаба! Приходи – проинструктируем, и навертывай на все сто процентов.
– Да, сваи забивать можно! – это опять мужчины.
А бабы надрывно вперебой плескали угарной бранью и насмешками:
– Гвардеец-то гвардеец, да только с другого конца!
Вихлястиха, отплевываясь во все стороны, легко выбежала во двор, и уже за дверями, покрытый смехом, послышался ее голос:
– Псы! Ошкоульники!
7
В один из вечеров после бесчисленных заседаний Василий одиноко бродил между разрушенных построек. По дороге и на узких тропах валялись разбросанные инструменты и просто куски ржавого железа. Над темными вершинами Баяхтинского хребта, в рваных облаках, над развалинами прииска едва мерцал крюк умирающей луны.
Чья воля отняла жизнь у этих омертвелых, ссутулившихся в белые сугробы драг? Паровой молот огромной кузницы тогда потрясал грохотом тайгу, а теперь из пустых закоптелых стен черною пастью оскалились чуть не доверху заметенные снегом отверстия, где висели тяжелые двери. Теперь двери изрублены на растопки, и у простенков только кое-где еще болтаются ржавые петли. С наметенных сугробов можно без затруднения взойти на крыши строений. Только раскопками можно узнать, что осталось в целости. А еще в семнадцатом году здесь были гладкие, под метелку вычищенные дороги…
В мастерских они проводили ночи в тяжелое время, когда на прииске царил казачий хмельной разгул, и отсюда же устроили нападение на карательный отряд. Василий был еще мальчиком.
На повороте к своей казарме он встретил Яхонтова. Сквозь бледную сетку лунных теней видно было, как упрямый лоб техника морщился, а глаза впивались далеко в темные мертвые дебри.
– Чертово провалище! – заговорил он, как всегда, размеренно и чеканно. – Сотни раз думал и передумал сняться с якоря, а все остаюсь, точно обреченный. Диковинная штука это – прошлое!.. Я ведь по тайге шляюсь пятнадцать лет, и становится страшно, когда подумаешь о выезде. А по ночам мне чудится ход машины и треск канатов, и когда подряд не сплю две-три ночи, то ухожу в тайгу лечиться… Хороший врач – тайга!
Они прошли уже Васильеву квартиру и по хорошо разъезженной дороге повернули влево, в тенигус[4]. На взгорье, около темной грани тайги, три окна смотрели тусклыми огнями. Там раньше была квартира управляющего, а теперь живет семья Сунцовых.
– Странная семья, – угрюмо продолжал Яхонтов, обрывая нить начатого разговора. – Я встречался еще с их отцом. Он в каком-то городе имел несколько домов – здорово грабил за квартиры, а сам почти всю жизнь скоротал здесь, в тайге, среди приискателей.
Сам он как будто из ссыльных цыган, а женился на дочери управляющего, вернее, увез девушку и скоро доконал ее. Учил детей…
– Чему? Своему ремеслу? – усмехнулся Василий.
– О, нет. Это само собой пришло, по наследственности, что ли? А на самом деле Евграф сбежал из последнего класса реального.
– А сестра?
У Яхонтова загорелись глаза, и Василий, заметив это, сморщил брови.
– Ну, сестра – из другой оперы. Она окончила гимназию и совсем не того сорта… Эта – маркой выше обыкновенного. Может петь, философствовать… А вот попала в эту прорву. Здесь все ржавеет. Вот я помогал вам и сам хочу работать, но иной раз сгорает нутро, и живешь только потому, что живешь! Будто с земли ушел куда-то человек, а на ней поселились другие существа, перевоплощенные черт знает во что. Я понимаю ваше марксистское объяснение событий и неизбежность разной там закономерности и знаю, что вы будете основательно возражать, но вот представьте, когда увидишь, как человек по-волчьи перегрызает горло за обглоданную кость своему же ближнему, то не хочется верить, что это человек. Ни религии, ни нравственности, ни сострадания!.. Над этими штуками я смеялся, а теперь вот думаю…
Они подходили вплотную к глазеющим тусклыми огнями окнам, и слух явственно уловил глухие звуки женского хора и звуки пианино.
– Вот она, чертовня, – указал пальцем Яхонтов на дом, в котором живут Сунцовы. – День грабит, а ночью молится, как дикарь над растерзанной им жертвой. Вот вам прогресс человеческой психологии! Табунизм? Нет, хуже…
Они повернули назад. С пригорка были чуть видны кисейные тени дыма, выходящего из множества труб. С южной стороны дохнула теплая волна, и снег почти не хрустел под ногами. В хребтах дробно, как треск медленно сваливающегося дерева, прокричала одинокая, видимо, вспугнутая птица. На прииске надрывисто заливалась воем собака.
Яхонтов нервно вздрогнул от неожиданной хватки за руку.
– Стой, брат, – почти крикнул Василий, выкинувши в воздух зажатый кулак. – Бездельная эта штука – ваша интеллигентская бессонница.
Может быть, потому, что мысли Яхонтова и слова были так мрачны, или потому, что на пути стало новое препятствие, не открывшееся в первые дни появления в Боровом, Василий снова, как перед боем, встрепенулся и насторожился.
– Ты не враг рабочему классу, – вижу тебя на аршин в земле, а этим вот рассуждением ты становишься врагом. Зажми зубы до треска, а не выпускай таких птиц на волю. Так теперь надо.
Они незаметно для себя дошли до казармы.
– Пойдем, посидим! – позвал Василий Яхонтова, уже не волнуясь.
В казарме в дыму, как и всегда, на полу и нарах сидели старые приискатели, но уже разговоры были не прежние. Говорил старик Качура и на полслове оборвал:
– А я те говорю – двинем… С такими, как Васюха и Борис Николаевич, можно…
У Качуры не было прежней землистой пелены на лице, а выцветшие мутные глаза отливали старческим тяжелым блеском. И Василий узнал в нем прежнего бунтаря, организатора забастовок и руководителя приискового подполья.
Появление Василия с Яхонтовым ободрило Вихлястого. Он вытянулся по-журавьи среди казармы и, тыча в грудь одному из приискателей, начал доказывать:
– Качура дело говорит. Одни мы, конешно, – фу! А надо притянуть Баяхту и Алексеевский. Там есть наши, а остальные придут, когда кусать нечего будет. Вот мое какое мнение.
Василий с размаху сбросил шинельку и, ухватив Вихлястого поперек, под общий смех собравшихся закружил его по казарме.
А на нарах нежной кошкой прижималась к Никите Настя. На ее круглом красивом лице еще ярче, чем в первое утро встречи, выступали розовые лепестки, а васильковые глаза подернулись маслянистой поволокой.
Никита с озабоченным лицом одной рукой теребил свою кудлатую бороду и незлобно отстранял другою жену:
– Ты же баптистка, а я большевик.
Как подброшенная пружиной, Настя спрыгнула с нар и, сверкая глазами, срамила в шутку мужа:
– Не таскался бы за чужой бабьей стороной да не лакал бы на последние злыдни… Бревном стал за эти годы! И какой согрев от вас был бабам! Днем – нужда, вечером – голод, а ночью – ты, пьяная лыва! Поди кишки-то все переело самогоном?!
Будто ругала, а масляная поволока в глазах лучила ласку и тепло. Никита и все присутствующие любовались Настей. А она, будто в поучение всем приисковым мужикам, продолжала: