Но Сэм решила иначе. Мы бежали рука об руку к пропасти вечной любви, когда она вдруг остановилась, а я побежал дальше один, по инерции, и завис на секунду над пропастью, как в дурацком мультфильме, и рухнул вниз. Я не видел очевидного – или сознательно закрывал глаза? – хотя мои многословные и страстные признания в любви давно уже не находили столь же страстного отклика со стороны Саманты, а вскоре и вовсе начали оставаться без ответа. Я пытался понять, что случилось, чем я провинился. А вина моя была лишь в том, что я продолжал заниматься тем же, чем мы с Сэм занимались одиннадцать недель подряд, – то есть безраздельно посвящать себя другому. Она внезапно остановилась, а я не смог, что само по себе уверило ее в оправданности расставания. У меня больше не было своего «я», кроме того, что изнемогало от любви к Саманте, а такие «я», как всем известно, чаще становятся объектами ненависти, нежели любви.
Догадываюсь, что мое поведение начало ее пугать. Я ничего такого не делал, всего лишь сидел часами под ее дверью и плакал, а когда она наконец меня впускала, пытался взять себя в руки и побороть слезы, которые в ее присутствии становились менее истеричными, но не исчезали. Пару раз ее соседки и она сама обнаруживали меня непосредственно в квартире. Я безобидно лежал на кровати Сэм и рыдал в ее нестираные наволочки. Никого не трогал. И все же такие сюрпризы им не нравились. В первый раз я поклялся никогда больше этого не делать и отдал ключи. Но, разумеется, у меня была копия, и вскоре я повторил подвиг, ибо не умел жить без Самантиных наволочек, и мысль, что Сэм существует сама по себе, без меня, будила во мне тошноту. Я не мог просто проникнуть в комнату, надышаться ее бельем, потрогать вещи, понюхать крема, посмотреть семейные фотоальбомы и мирно уйти, потому что уйти я не мог. Комната Сэм стала единственным местом на всем белом свете, где я хотел быть, с ней или без нее. А поскольку Сэм больше не желала быть со мной, я приходил в эту комнату один. Во второй раз Сэм вызвала университетскую полицию. За мной приехала мама. Она испугалась за меня, они все испугались, потому что я был никто, я был Пол-который-любил-Сэм, верней, Пол-который-любил-Сэм-без-самой-Сэм, то есть даже хуже, чем никто. Я видел Бога, но Бог ушел.
Некоторое время спустя, когда я более-менее пришел в себя и окончил два семестра в другом филиале университета Мэна, Сэм нашла меня и сообщила, что жалеет о случившемся. Она жалеет, что мы расстались, потому что ни один мужчина – ни до, ни после меня – не любил ее столь беззаветно и искренне. Она наконец поняла, как это важно, и умоляла дать ей второй шанс. Она спросила, люблю ли я ее, и я ответил, что люблю. Полгода спустя мы жили вместе – без благословения ее родителей, но мне было все равно, да и ей тоже. Нет, на сей раз я не попал в рабство, просто влюбился. А главное, я был потрясен: потрясен, что Сэм Сантакроче вернулась ко мне и любит меня даже сильнее, чем прежде. Какой неожиданный поворот судьбы!
Наши отношения продлились около года, и за этот год мы несколько раз ездили в гости к ее родителям. Я изо всех сил пытался увидеть их прежними глазами. Но в тот первый раз я все испортил и уже ничем не мог заслужить прощения. Они меня не одобряли, а раз они не одобряли меня, повзрослевшего и образумившегося, значит, они не одобряли весь мир. Так оно и было. Они осуждали и порицали всех без разбора. Сантакроче занимались благотворительностью и раздавали еду бедным, но самих бедных они презирали. Они обвиняли гомосексуалистов в развращении Америки, афроамериканцев и работающих женщин, подозреваю, тоже. Старик Сантакроче, дедушка Сэм, питал какую-то сверхъестественную ненависть к Рузвельту, а ведь его считают одним из величайших президентов США. Да и умер он давно. Когда по телевизору показывали Билла Клинтона, мама Сэм уходила из комнаты, так он ей был противен. Я этого не понимал, и вскоре мое истинное «я» вновь заявило о себе. Неужели когда-то я хотел стать католиком ради этих троглодитов? В отместку я заставлял Сэм выслушивать длинные тирады о лицемерии католиков и бесполезности христианства в целом. А однажды вечером за семейным ужином я заявил, что не верю в Бога. Все Сантакроче с ужасом воззрились на меня. Сэм выбежала из столовой вслед за матерью, которая громко проклинала меня из соседней комнаты и называла Сатаной. Двери их дома навсегда для меня закрылись. Нельзя сказать, что я очень расстроился. Вскоре наш с Сэм роман подошел к концу. Родители велели ей выбирать – я или они, – а бросить людей, которые воспитывали ее и любили больше жизни, она не могла. Конечно, мне было грустно расставаться с Сэм, хоть мы были и не пара, но зато я радовался, что после отмены рабства все же могу вернуться к своему прежнему «я», что оно вообще у меня есть, пусть размытое и склонное к исчезновениям.
Сначала Конни устроилась в «Стоматологию доктора О’Рурка» на временной основе. В первый же ее рабочий день я почуял неладное. В конце второго предложил уйти из агентства по временному трудоустройству и взять полный рабочий день. За это она получит прекрасную заработную плату, соцпакет и бесплатное лечение зубов в одной из лучших клиник города. Я предложил ей куда более высокую зарплату, чем получают секретари и администраторы где бы то ни было. Да, мое «я» меркло очень быстро. Но в последний миг я чудом вспомнил об ошибках прошлого, вспомнил о самоуважении и на сей раз вошел на орбиту прекрасной незнакомки куда медленней, с достоинством и осторожностью. И с осознанием, что это – невиданный успех. Когда Конни устроилась в клинику на постоянной основе, я сознательно завалил себя работой, ведь во многом мое истинное «я» состояло из стоматолога, который каждый день и весь день напролет (а по четвергам – и того дольше) лечил пациентов и который нес ответственность за собственное дело, своих подчиненных и ежемесячный доход в размере сорока тысяч долларов. Глуп. Поэтому, хоть я и угодил в рабство, на сей раз я попробовал новую тактику. Я молчал. Изо всех сил изображал равнодушие. Я вел себя сдержанно и хладнокровно – ну хорошо, не хладнокровно, просто сдержанно. По утрам я появлялся в клинике, окутанный аурой таинственности и страдания, а вечерами уходил домой спокойный и печальный. Я ловко использовал все свои козыри: вернул пиццу по пятницам, почтительно обращался с миссис Конвой и держал все замечания и жалобы при себе, словно монах, в любой миг прибегающий к помощи молитвы. Конечно, это был спектакль, а вы что подумали? Любовь делает мужчину благородным. Подумаешь, что благородство это мы проявляем по отношению к самим себе. Подумаешь, что после неизбежного угасания чувств мы возвращаемся, подобно заядлым игрокам и алкоголикам, к своим первоначальным «я»!
Целых полгода мне удавалось скрывать свои чувства от Конни, шесть долгих и мучительных месяцев. А потом, после очередных посиделок в баре («пирушка за счет клиники»), мы оба не выдержали: из нас полились похотливые признания. Так мы стали парой.
Тогда я, должно быть, казался ей настоящим принцем. Стоматолог. Профессионал. Со своей квартирой. Я не признался, что от моего истинного «я» к тому моменту уже ничего не осталось, а она не заметила. И не замечала, пока оно не заявило о себе. Тогда-то все и покатилось к чертям.
Посмотрев, как Конни намазывает руки кремом, я вернулся к работе. В то утро я лечил старушку с болезнью Паркинсона, которую привел и посадил в кресло ее сын, сам уже давно не мальчик. Старушку жутко трясло. Она не могла даже держать рот открытым. Я вставил подпорки, но с ними она не могла глотать. Эбби не выключала слюноотсос ни на секунду, однако бледно-розовые мышцы глотки моей пациентки все равно то и дело сокращались. Я подумал, что она похожа на приговоренного к высшей мере наказания, моя пациентка с Паркинсоном: после долгого пребывания в шумной и неспокойной тюрьме ее ждала смерть. В то утро она пришла ко мне, потому что за завтраком, откусив кусочек поджаренного хлеба, она потеряла зуб. Сын так и не смог найти пропавший обломок. Он долго и бурно извинялся, как будто чем-то подвел мать. Люди все время приносят мне обломки зубов, словно это свежеотрезанные пальцы, думая, что я смогу каким-то образом приделать их обратно. Знайте на будущее: если у вас сломается зуб, выбросьте его в мусорное ведро. Или положите под подушку. Вернуть его на место уже нельзя. Я объяснил это сыну, и тот сразу успокоился. Потом я заглянул в рот его матушке – дрожащий рот, мучимый тщетными попытками сглотнуть слюну, рот, жить которому оставалось год или два, – и обнаружил там все признаки редкого, но мгновенно диагностируемого заболевания, вызванного химиотерапией: остеонекроз челюсти. Моя приговоренная пациентка теперь могла добавить к списку своих смертельных заболеваний – раку и Паркинсону – синдром мертвой челюсти. Челюсть ее настолько размякла и сгнила, что поджаренный хлеб вогнал зуб обратно в кость, где тот сейчас и находился. Я взял щипцы и вытащил его, не причинив пациентке ни малейшей боли.