…Это было странное состояние, как во сне, — все эти семь месяцев, с тех пор как после ранения вышел из госпиталя, он прожил как во сне с открытыми глазами (только изредка, в короткие минуты, когда, как сейчас, оказывался в одиночестве, видел, словно со стороны, всех их троих вместе — себя, Гелю и Стодолю, которого Геля называла Михасем, — и безучастно, словно находясь под действием эфира, когда мысль не достигает всей глубины боли, тупо удивлялся — как же такое могло случиться, и почему так случилось?..) — и в том сне он и правда не раз радовался за свою Службу безопасности, за каждую удачную акцию, которых они, тьфу-тьфу, провели немало, — это было горячее лето, лето года Господнего сорок седьмого, когда против нашего движения объединились спецслужбы СССР, Польши и Чехословакии, как один гигантский, на три страны раскинувшийся красный спрут, — и мы времени зря не теряли, не запятнали честь, не нарушили присягу… Все же ему неплохо работалось со Стодолей — они были как два альпиниста в паре, где каждый готов из кожи вон лезть, чтобы доказать другому, что и он чего-то стоит. Это как постоянная взаимная подпитка, что не позволяет ни поддаться усталости, ни утратить остроту чувств. Даже после трехсуточного неспанья — как тогда, летом, когда у них была условлена встреча, и Адриан шел на нее, отключаясь на ходу, на несколько секунд то и дело словно в темный колодец проваливался, пока чуткое тело само продолжало движение, — люди Стодоли тоже были измучены, у самого Стодоли глаза были как у тех, отбитых нашими возле С. заключенных: кровавые, как мясо в ране, со светлыми, когда моргал, пятнами век на почерневшем лице, — и тогда не Стодоля, а он, Адриан, успел заметить, как Стодолин охранник собирается чистить оружие, и сказал ему, словно уже сквозь толщу воды, — проверьте, друг, чтоб в стволе не было пули. И хорошо, что сказал, потому что пуля как раз была. И Геля была при этом. Он запомнил ее взгляд. Был тогда счастлив — и не только потому, что предупредил несчастный случай: таких случаев было у них на участке уже немало, а двое повстанцев и погибли, так именно поранившись — во время чистки оружия, когда от переутомления теряли бдительность. А он не потерял, и Она это видела. И Стодоля видел тоже. Боже, как же он тогда выспался — как за целое лето… А потом, наворачивая горячую мамалыгу, рассказывал им, опьянев от наплыва сил, как накануне со своей боевкой пустил в расход целую сотню краснопогонников, — те запрудили поляну в низине, как отара на убой, тут-то мы их и накрыли, только успевай с опушки автоматами во все стороны водить… Даже неразговорчивый Стодоля вслух пожалел, что его там не было. Нет, все-таки очень удачно они друг другу подходили — лучшего для пользы дела подбора кадров не придумали бы и в самом Проводе, ни одна человеческая голова специально бы такого не придумала: как оргреферент он должен бы пожать руку тому, кто свел их вместе, пусть бы это был хоть сам дьявол… И еще — где-то на дне того многомесячного сна-с-открытыми-глазами, как незамерзающий ручеек-теплица, в нем все время теплилось тайное чувство гордости перед самим собой — что не поддался весной после ранения слабости, что переборол себя — и не попросил перевода на другой участок по личным причинам.
Потому что поначалу такое намерение было. Не представлял, как сможет работать на одном участке с ними обоими. Подруга Дзвиня, друг Стодоля — от одной только мысли об этом у него волосы на голове болели. Однажды даже потащился с людьми Гаевого в село на свадьбу — никогда раньше этого не делал, когда у кого-нибудь из повстанческих семей играли свадьбу и приглашали в гости, а тут потянуло дурака на люди, в надежде хоть немного отвлечься, но и на свадьбе девчата пели словно специально для него, так бывает со свежей раной: в какую сторону ни повернись, а все ее чем-то заденешь, застонешь сквозь зубы — «А вже з тоі криниченьки орли воду п’ють, а вже тую дівчиноньку до шлюбу ведуть…» Отчетливо увидел в то мгновение, словно заглянул в освещенное окно среди ночи: Геля выходит замуж за Стодолю, и венчает их — отец Ярослав! Безотчетно раздавил, сжав в горсти, стеклянный стакан, и только тогда это заметил, когда кровь, подкрашенная узваром, потекла в рукав и вокруг поднялась кутерьма: «Ой жаль-жаль, непомалу, любив дівчину змалу — любив дівчину змалу, любив та й не взяв…» Удержали его тогда две вещи — первое, что не так-то легко было заменить его в округе, да еще в мае, когда кругом клокотало, как в адском котле, — во время боя никто передислокацию личного состава не начинает! — и второе — второе то, что Стодоля спас ему жизнь. Вынес его, раненого, на себе из-под обстрела.
Должен был полюбить Стодолю, как брата. Дал сам себе такое задание. И неважно, что Стодоля, заряженный молчанием, как чемодан с динамитом (когда он уходил, в памяти всегда откладывалось, будто он больше, чем на самом деле!), не очень-то располагал к любви, — Стодоля спас ему жизнь.
И Стодолю любила Она.
Геля.
Подруга Дзвиня.
(«Не „подруга“, не „подруга“! — сердилась, нахмурив бровки, одновременно сверкая из-под них безудержной радостью ему навстречу, — ведь он же и был для нее радостью, о да: юностью, Львовом, первым танго на балу в Народном Доме, я-мам-час, я поче-кам, може знайдеш лепшего, ну вот и нашла… — эта игра света и тени на ее личике, словно на поверхности горного озера в ветреный день, в первую минуту его ослепила и оглушила, пил ее глазами, как жаждущий воду, и не понимал, что она говорит: — Какая я вам „по-друга“, я никакие не „пол-друга“, говорите мне „друг“, как всем! — и внезапно, понизив голос до шепота, от которого в нем словно оборвалась, тенькнув, незримо натянутая струна: — Давайте будем по имени… Адриан?»)
Разве бывают такие внятные сны? Чтобы во сне все было так четко и понятно — как в фильме с закадровым переводом?
А это не сон.
А что же тогда? Кто этот человек?
Не знаю. Он мертвый.
Ну какой же он мертвый, что ты такое говоришь? Разве ты не чувствуешь, какой он живой?.. Только его что-то мучает. Что-то слишком большое для одного человека.
Может, из-за этого он и не может умереть?..
«Печаль у тебя на сердце, ясный пан, — щебетала ему цыганка на ярмарке в С., ловя за рукав его „гимнастерки“ и близко-близко заглядывая в глаза: — Вай, такой красивый пан офицер, и такая большая печаль! — Низкий грудной голос гудел завораживающе, а ему казалось — насмешливо: — За твою печаль поворожу тебе даром, чтобы знал, чего опасаться», — напомнила ему чем-то Рахель, воспоминание ожило в теле и закричало такой тоскливой судорогой желания, что он рванулся прочь из-под ее наставленных, будто две черные воронки в слепящей оправе белков, глазищ грубо, как настоящий советский капитан, — только и рявкнул через плечо: «Не надо!..» Не хотел никаких гаданий, никогда не хотел заглядывать в будущее, тем более перед акцией, — а тогда в С. акция им удалась знатная, надев на себя советскую форму — «пра-верка документов!» — они расформировали целую колонну машин, послав в объезд на засаду тех, что везли оружие, а потом боевка СБ очень удачно обстреляла генеральскую черную «эмку», которая петляла между возвращавшихся с ярмарки грузовиков, наполненных людьми и товаром: большевики уже знали, что там, где есть гражданское население, «бандеры» не нападают, и надеялись таким образом проскочить, только не знали, что наши сидели и среди крестьян на грузовиках, и команда «ложись!» прозвучала там одновременно с тем, как из леса ударили автоматы, — за пределами «эмки» никто не пострадал, был убит водитель и эмиссар-генерал из Киева, но кого хотели — скорчившегося под задним сиденьем «языка»-майора из областного эмгэбэ — хлопцы вытащили из авто невредимым, как младенца из люльки, и за лето майор, шаг за шагом, сдал Стодоле их гэбэшную агентурную сеть по всей области… Несколько раз Адриан тогда ловил себя в отношении к Стодоле на каком-то замороженном удивлении: когда видел, как тот упоенно выслеживает спрута, методически обкладывает его со всех сторон, выставляя капканы так, чтобы мышь не проскочила, после чего прицельно точно, как хороший хирург, одним-двумя внезапными ударами отрубает спруту его щупальца, — это не был лишь азарт преследования, как в бою, Стодоля явно получал от таких рассчитанных многоходовых операций особое удовлетворение, и когда после очередной удачи его причудливо вылепленное, смуглое, словно воспаленное лицо с близко посаженными глазами и выдающимся носом с горбинкой (волкодав, мелькало в голове у Адриана: сядет кому на хвост — пиши пропало!) ненадолго приобретало умиротворенно-сытое выражение, освещаясь лукавым, быстрым прищуром — молодец боец! — Адриан и сам радовался их очередной победе, но в глубине души ему было не по себе: словно в присутствии противника, который в чем-то тебя превосходит… Это ему мешало, подпорчивало радость. Однажды, будучи в таком вот расположении духа, Стодоля подобрел настолько, что даже согласился, чтоб их сфотографировали, — это было действительно неожиданно, потому что правил конспирации Стодоля придерживался как ксендз требника, строжайше контролировал все случаи, когда повстанцы могли случайно попасть в объектив фотоаппарата, — а на этот раз сам разрешил, чтобы связной привел в лес фотографа из какого-то дальнего села. Фотограф, впрочем, был надежный, не раз проверенный и предупрежденный, где и как нужно прятать негативы, — и они снялись все впятером: Адриан, Стодоля, Геля и двое охранников — Ворон Адриана и Левко из СБ, тот самый молодой парень с цветущим, как у девушки, румянцем на лице, которого Адриан предостерег при чистке оружия. Непосредственно перед этим боевка Стодоли ликвидировала одну из гэбэшных провокационных групп, что с начала зимы орудовала на участке, терроризируя население, и Стодоля, обычно хмурый и скупой на язык, как на все пуговицы застегнутый, отмяк на радостях — и откровенно блаженствовал. Рассказал Адриану, как долго на тех головорезов охотился, — в группе оказалось два предателя, родом из этих мест: в прошлом году гэбэ взяло их живыми и завербовало в тюрьме, во время налетов они говорили на местном диалекте, и напуганные крестьяне верили, будто это на самом деле «хлопцы» лютуют, и готовы были сами в землю спрятаться, не понимая, что же это такое делается и откуда им теперь ждать защиты, — но, к счастью, бандиты допустили ошибку: были по обыкновению пьяны и, когда среди ночи убивали учительскую семью, то не заметили, что не дострелили двенадцатилетнего мальчика, оставили свидетеля… При этих словах в глазах Стодоли вспыхнул хищный огонек злого триумфа, тут же скрытый прищуром, и Адриан снова ощутил наползающий неприятный холодок, разделявший их: Стодоля не думал про убитую провокаторами семью, и раненый мальчик свою роль в его сознании уже отыграл, раз донес информацию и навел на след, — Стодоля радовался самой мести, умел этому радоваться. И не так, как выигранной шахматной комбинации, а чувственно, почти сладострастно, как в любви… Он, Адриан, так не умел. Сама по себе ненависть к врагу не доставляла ему удовольствия, не умел ею наслаждаться. А Стодоля научился с этим жить.