-- Я ведь в бумагах-то, сынок, не понимаю,-- ответила мать, а отец, почесав поясницу, зевнул и полез на печку.
-- Насчет новых оброков эти книжки,-- проворчал он.
На крыльце затопал кто-то, хлопнула щеколда -- Мавра прибежала.
-- Завтра не сходишь со мною к Парфен Анкудинычу? -- потупившись и искоса посматривая на домашних, промолвила девочка. -- Знаешь, насчет этого...
Меня будто осенило.
-- Непременно сходим, непременно! -- закричал я радостно.-- Как поднимемся, сейчас же сбегаем!..
Утром, постучав тихо в двери, мы пожелали вышедшему сторожу доброго здоровья, похвалили новую кадку, поставленную в сенях для воды, сказали, что кончается лето и близки занятия, потом справились об учителе.
-- В книжки смотрит целый день,-- ответил важно старик.-- Дошлый он до книжек, страсть: день и ночь так и торчит, не разгибаясь, будто курица на яйцах.-- Склонившись, сторож таинственным полушепотом говорит: -- По-моему, бо-ольшущую надо голову иметь, чтобы одолеть по-настоящему писанье, бо-оль-шущую!.. Вон на Хуторах мужик был -- Кузя Хлипкий -- одну только библию прочитал, да и то ума решился, а у нашего их, может, двадцать пять, и все -- одна одной толще... Посиди-ка над ними -- хуже косовицы уломает.
По привычке вдруг звереет и шипит:
-- Не галдеть!..
Мы смеемся.
-- Ты, Ильич, там с кем воюешь? -- послышался сзади голос учителя.
-- Грачи к тебе прилетели; принимай, коли охота... Ноги шапкой вытри, бестолочь!
-- Это вы, друзья? -- радостно воскликнул Парфен Анкудиныч, выходя из комнаты и застегивая ворот рубашки.-- Ну, здравствуйте! И ты, Мавруш, пришла проведать? Добре, добре... Идите в хату чай пить.
После четвертого стакана я сказал:
-- Вот Маврушка насчет книжек все думает: что там за книжки присланы в волость?
-- И ты думаешь,-- сказала девочка.-- Мы оба...
-- Ага, насчет книжек -- дело! -- воскликнул учитель и рассказал нам, что у нас при волости будет бесплатная земская библиотека, откуда можно будет получать всем книги.
-- Книга -- нужная вещь: она -- друг,-- наставлял нас учитель.-- Книга учит жить людей; непременно запишитесь.
Через неделю я получил: "Вениамин Франклин, его жизнь и деятельность" и "Полное собрание сочинений И. С. Никитина", а Мавра -- "Австралия и австралийцы" и "Параша-Сибирячка".
-- Спасибо скажешь и царю,-- рассуждал Калебан, размахивая "Графом Монте-Кристо", завернутым в тряпицу.-- Заботится о черни: книжки вот прислал, чтоб зимой не скуплю было, то, другое, пятое... Господа, паршивцы, его одолели,-- повторяет он любимую мужицкую жалобу,-- а то бы он не так показал себя.
Обе книжки я прочитал в один присест -- за вечер и ночь.
Несколько раз мать поднималась с постели и насильно тушила лампу, хлопая меня по голове, отец грозил выбросить в лохань "дурацкие побасенки", потому что керосин теперь -- четыре копейки фунтик, но я, переждав, когда они засыпали, снова зажигал огонь и читал.
Утром слипались глаза от бессонницы. Ползая по распаханным грядам и подбирая картофель, я несколько раз чуть не уснул, за что отец кричал на меня и называл нехорошими словами, а в душе у меня то вставала светлая чужая и далекая земля и в ней дерзкий человек, затеявший борьбу с небом, то грустные, тоскующие песни, так складно сложенные, такие звучные, простые и понятные.
Дотянув кое-как до обеда, я убежал с книгою стихов в амбар и снова перечитывал их, а вечером, при огне, сам написал стихотворение, озаглавив его:
Наша жизнь
Близко речки стоят хаты --
Не убоги, не богаты:
То без крыш, то без двора,
Кругом нету ни кола,
На стенах везде заплаты.
Наш народ все неуклюжий
И подраться любит дюже;
Он прозванье всем дает,
В праздник песенки поет.
Начиная с крайнего двора, я перечислял всех осташковцев -- какие они есть:
Дядя Тихон -- киловатый,
А Митроха -- жиловатый.
Есть Ориша, толстый пупок.
Есть и староста сельской --
Кожелуп, дурак надутый,
Он жену взял из Панской...
И так -- до другого конца всех подряд. Закапчивалось мое писание так:
Каждый день здесь ссоры, драки,
Каждый день здесь визг и плач.
Вот поеду с отцом в город --
Там куплю я им калач:
Может, бог даст, перестанут
И немножко отдохнут,
Драться-биться позабудут,
Покамест калач-то жрут...
Ребята, выслушав на следующий день мою песню, пришли в восхищение.
-- Вот это важно,-- сказали они,-- только знаешь что? Матерщинной ее надо подперчить -- слов пятнадцать!.. Тогда, понимаешь,-- скус другой, петь будет можно...
-- А если так, без матерщины? -- попробовал защищаться я,-- Ее и так бы можно спеть.
-- Ну, брат, не та материя!-- засмеялись товарищи. -- Про всех бы, знаешь! Подошел к окну и выкладывай что надо, а матюком -- на смазку, чтоб не отлипло!.. Как там у тебя про старосту?
Я прочитал.
-- Ну вот! А тут бы -- обложить его, ан смеху-то и больше б.
После ужина я присочинил, что советовали товарищи, и, кроме того, выдумал припев:
Гей, куриный бог -- Барбос,
Колышек-вояка.
Киловатый, жиловатый,
Шухер-мухер, черт горбатый,
Жители без толку!
Шумной оравой мы бегали вдоль деревни от одного окна к другому, распевая с гиком и присвистом срамную песню.
Вдогонку нам летели поленья и кирпичи; визгливые и злые бабьи голоса посылали проклятья и невероятные пожелания распухнуть, подавиться колом. А наутро говорили:
-- Володемиров грамотей-то что, сукин сын, выдумал! Старшине бы пожаловаться!
-- Поумнел, безотцовщина! Косить да пахать не умеет, а матом лаяться да песни зазорные петь -- мастер! Горячих теперь бы дать с полсотенки кутенку,-- пускай заглядывал бы в зад...
Пришедшую с жалобой Оришу отец выругал и выгнал из избы, а когда мы остались вдвоем, сказал мне:
-- Начитался, стерва? Сам умеешь песни складывать? -- и бил до тех пор, пока мог,-- кулаками и за волосы.
А через день, когда я побежал в лавку за мылом, меня увидал Митроха.
-- Поди ко мне, малец, на пару слов,-- кивнул он пальцем.
Я бросился в сторону, и Митроха пустил в меня железными вилами, которые держал в руках. Одним рожком они воткнулись мне в ногу -- повыше колена: я упал. Тогда он подскочил ко мне, бледный, говоря:
-- Не сказывай дома -- я тебе копейку дам!.. На борону, мол...
XIV
Гранью моего детства было событие, происшедшее год спустя, летом, в ночь под Илью-пророка, когда мне шел тринадцатый год. Я был судим тогда, в числе шести, всем Осташковским обществом, как вор, и ошельмован, как вор.
Вспоминать этот вечер и особенно этот день -- годовой праздник Ильи Наделящего -- тяжело, но я решил ничего не утаивать: пусть будет так, как было.
Убравшись с овсяным жнитвом и перевозив домой копны, мы стали ездить в ночное. В поле оставались горохи, проса, картофель и льны -- лошадей без призору пускать было еще рано.
-- Завтра праздник: можешь пасти до обеда,-- сказал мне отец,-- лошадь поест лучше, и ты выспишься.
Табун собрался в Поповом мысу у речки.
Темнеет июльское небо, чистое и далекое, ласково смотря на нас миллионами лучистых глаз, горят Стожары, искристо улыбается Млечный Путь -- божья дорога в святой город Иерусалим, невидимая благословляющая рука трепетно держит Петров Крест над нашими головами; шуршат по берегу сухими метелками серые камыши, будто старики на завалинке разговаривают о прошлом. В заводи плещется рыба, ухает выпь, фыркают стреноженные лошади, жалобно блеет забытый пастухом ягненок.