– Вы неверно написали о слове и деле. Герцен боролся не только словом, он от слова перешел к делу.
Выясняется, что он из Лондона что-то организовывал, создавал общество. Если даже выяснится и вдесятеро больше – все равно: плач или VII лет, Тихон или ответ Каткову, Письма к…, Письма из… и «Былое и Думы» – это его борьба, которую он ведет в веках, а не что-либо другое.
14/VI 52. Сегодня вечером на дне рождения у Серафимы Густавны. Был К. И., но ушел. Пришли Ваня, Ивич и невиданные мною Дорофеевы, которых Виктор Борисович хочет любить, потому что Дорофеев – его редактор.
Виктор Борисович и Серафима Густавовна в пьянстве, как дома, они сразу мирятся, очень любят друг друга. Виктор Борисович все время предлагает тосты за любовь и за Серафиму Густавовну и целует ей руки и губы, а когда она отходит говорит мне:
– Если бы она знала, как я ее люблю. В 50 лет иметь такую любовь 60-летнего человека и не знать этого!
– Выпьем за баб, за наше вдохновение и совесть!
– Выпьем за искусство, за любовь, за коммунизм!
– Выпьем за Ваню! Он настоящий человек, время для него, он его участник!
– А я, Л. К., погибаю от того, что у меня есть гениальность, но нет талантливости. И гениальность остается нереализованной.
Потом Шкловский лег на постель и мгновенно уснул.
Дорофеев пришел уже пьяный и один выпил ½ бутылки водки, для него купленной. Опьянев он стал стараться говорить мне неприятности.
– А я читал Вашу статью о Герцене. Очень вредная статья. Я тогда же подумал, что мы враги.
– Где же Вы ее читали?
– В Детгизе.
Объяснить свою точку зрения он не мог, но ему хотелось продолжать меня уязвлять. Он пошел по очень дешевой линии.
– Здесь был Корней?
– Да.
– Вот это да. Вот Корней это да.
20/VI 52. Утром, когда я задыхалась у себя в норе, позвонила Серафима Густавовна и предложила ехать с ними в Абрамцево. Я знала, что мне этого нельзя, сидеть у себя, пожалуй еще нельзее – и я согласилась. Но к назначенной минуте опоздала.
Виктор Борисович встретил меня, серый от злости и похожий на Маршака:
– Это невежливо… Заставлять нас стоять на жаре… Я Вам не кавалер, я в возрасте Вашего отца. Я сломал весь день из-за Вас.
– То, что Вы говорите, тоже невежливо, – ответила я кротко.
Скоро мы уселись в поезд, поезд двинулся, Виктор Борисович оттаял и начал сам над собой трунить.
Мы ехали часа полтора.
Там – еловый лес, дубы, березы – а мне все равно – и единственное место, где у меня сжалось сердце был деревянный мостик, похожий на малеевский.
Полгода! Только полгода прошло.
Старый Виктор Борисович и Серафима Густавовна бодро шли с горки под горку, а я плелась, задыхаясь, еле дождавшись привала.
К дому по двум лестницам. Когда больше всего на свете хотелось лечь после лестниц – тогда надо было улыбаться директору и ходить по Музею.
Музей закрыт. Но для Шкловского его открыли. Нас водили: сам директор и некто Пузин[139] и еще дама – кажется, весь состав.
Виктор Борисович начал с того, что сообщил им свои новые домыслы о Пушкине и Аксакове – после каждого абзаца ставя точку заискивающей и в то же время победоносной улыбкой. Первая комната, которую нам показали – комната Гоголя.
Красноватое сукно бюро, зеленоватые сидения кресел, чудесные пространства между удивительно милой аксаковской мебелью.
Вид из окна. Сюда смотрел Гоголь.
Потом мы спустились в кабинет Аксакова. То же очарование диванов, шкатулок, бюро.
«Не людское стойло, а жилье»[140], как писал Герцен.
Дальше пошли мамонтовские пристройки, которые я уже плохо видела: так болели ноги.
Репин, Васнецов, Поленов, Серов.
Вышли на воздух. Тогда оказалось, что надо осматривать парк.
Нет, старики пошли, а я повалилась на скамью.
Сидела без смысла час.
Потом поняла, что только самый домик тут мил. Нету усадебной тишины. Где-то хлопает мяч. Девушки пьют воду с грубым смехом – это уже не Аксаков, не Мамонтов[141]. Цветник жалкий.
Ко мне подсел Пузин. Он знает Лизу[142], работал в Ясной. Внучатый племянник Фета. Грассируя он рассказал мне, что их только четверо, что по воскресеньям в Музее бывает более 1000 чел., среди них – пьяные, что приходится самим охранять сад, который ломают и топчут, что дом возле – дача, которую выстроил себе (ненадолго!) Берия в 1937 г., а почта – времен войны; что Аксаковский Домик был использован под пленных и оттуда вывезли возы нечистот, а вещи все пришлось реставрировать; что спас дом и организовал Музей – С. И. Вавилов, привезший сюда Молотова.
Он извинился «хозяйственными делами» и ушел. Скоро вернулся с полубуханкой хлеба на вытянутых пальцах. Это мне напомнило карточки
Вернулись Виктор Борисович и Серафима Густавовна, снова подошел приветливый и изможденный директор; я стала его гнать на отдых.
Виктор Борисович и Серафима Густавовна жаловались на усталь, но выглядели бодро и молодо.
Подошла удивительная собака – скотч: огромная голова, сидящая на низком туловище свиньи. Уморительная.
Мы пошли к станции.
Сердце болело люто, ноги тоже, я кляла себя.
Сели по команде Виктора Борисовича в обратную сторону. Я его не корила.
Пересаживались.
Я добралась до дому в полуобмороке.
24/VIII 52. Была у Шкловского. Серафима Густавовна помолодела и рассказывает о приеме, оказанном Шкловскому в Вильнюсе с таким же упоением, с каким Вера Васильевна[143] рассказывает о своей поездке в Еревань.
Шкловский, не обращая на меня никакого внимания, лежал уже по своему обыкновению и говорил по телефону – там отругиваясь от редакторов, там – требуя денег, там – хлопоча об Олешинской комнате… Оба они энергичные, практические, напористые – они горы могут своротить.
Потом пришел Буров[144] с очередной женой, очень свежей молодой женщиной. Они были в Паланге вместе со Шкловскими. И пошли воспоминания: дизель, самолет, ресторан, четки, собор Петра и Павла, соседи, Неман, фотографии, пляж и пр.
Я с удовольствием, без горечи и зависти смотрела на этих людей, зная, что у каждого из них своя очень тяжелая жизнь, а Паланга для них – моя Малеевка.
29/VIII 52. …пошла в гости к Шкловскому по настоятельному телефонному требованию Виктора Борисовича и Серафимы Густавовны.
Там был Рахтанов. Серафима Густавовна кончала сверять цитаты; Виктор Борисович лежал по своему обыкновению и то засыпал, то просыпался. Потом проснулся, выпил с нами чаю и лег опять.
Разговор за чаем был веселый и мирный. Говорили о докладе Фадеева, говорили о Панферове, что он
Говорили о книге Рахтанова, которую Детгиз требует переделать. «В крайнем случае я чего-нибудь надиктую», – величественно говорил Виктор Борисович.
И вдруг, совершенно без всякой связи с предыдущим, без всякого повода Виктор Борисович заговорил, лежа, о Тамаре Григорьевне. И в самом оскорбительном тоне.
– Для меня эта дама гораздо хуже Панферова. Статьи ее плохи. Пьесы тоже. Она никакой не литератор. Ленинградская тенишевка, ленинградский хороший вкус. Ничего в литературе не понимает.
Я сначала была терпелива. Я ему сказала, что он работу Тамары Григорьевны не знает, что у нее в шкафу лежит целый том сказок, сделанный необычайно смело и талантливо, что это человек мужественный, крупной судьбы, крупного понимания чести, щедрый и богатый.