Нельзя понять, как этот развратный юнец мог написать «Я матерь Божия» – стихи, в которых он молится о возлюбленной, как мать о ребенке.
7/V. …утром прочла отчет об Освенциме и отравилась на весь день – нет, на жизнь.
Сколько сожженных Люшиных улыбок. Ямочек. Доброты.
И доброта может гореть, как полено.
Что делать с этими людьми? Убить? Пытать? Сжечь?
Но для этого надо построить новый Освенцим и создать палачей из ни в чем не повинных людей.
[Нижняя половина страницы оторвана. – Е. Ч.]…неповинные руки – никто. Без никто – кто не справился бы.
Но что сделать с кто?
И зачем нам жить и как нам жить.
«Ковать сердца поэзией» – да мало ли было поэзии.
12/V. До начала заседания Ромм рассказывал, что Райзман[84] рассказывает о Берлине. (Меня не позвал послушать! А мне так хотелось).
Он видел во дворе трупы детей и жены Геббельса. Тут же и сам Геббельс, но дети и жена опознаны поваром и камеристкой и многими другими, а Геббельс – не всеми. Они отравлены цианистым калием. Может ли быть, что Геббельс отравил детей и жену, чтобы убедить мир в своей смерти, а сам бежал? Вряд ли… Он видел труп Гитлера, который считают подложным. Очень похож и многие утверждают, что это он и есть, а другие говорят, что Гитлер перед взятием Берлина поседел, а этот черен. Кроме того, у этого синяк на носу и на лбу – не потому ли, что он не хотел отравляться, когда его принуждали?.. Райзман был при подписании капитуляции у Жукова. Жуков на этой церемонии заботился более всего о том, чтобы операторы успели всё снять. Для этого он делал большие паузы и продержал немца стоя минут пять, пока его не сняли; потом: «садитесь». Операторы били друг друга – Рима Кармен бил англичан и американцев штативом по голове – лягали генералов, заслоняющих свет, пересаживали подписывающих, как удобнее снимать.
18/V. С утра позвонила Райзману – и он проcил меня явиться через час.
Сух, точен, отчетлив, пружинист – как прежде – с той дозой сердечности, какая обязательна в общении с человеком, приходящим по делу – но не более.
Минут 10 рассказывал о своей поездке.
«Берлин – Вы видели Брюллова “Последний день Помпеи”? Вот он таков.
22 тысячи орудий совершали артиллерийскую подготовку. Этого нельзя себе вообразить.
Немцы вымотаны, измучены, голодны. Они не глядят на своих, на чужих – они, выйдя из подвалов, жадно глотают воздух.
В городе множество детей.
Город меняется день ото дня. Население кочует. Толпы людей, с детскими колясочками, заваленными скарбом, перебираются из одного подвала в другой. Нельзя понять, куда они едут. Но едут всё время.
С нами немцы учтивы до приторности. Если, проезжая, спросишь кого-нибудь одного, как проехать – целая толпа кидается объяснять.
Но и наглеют быстро. Мы занимали одну квартиру в особняке, а в соседнем жили хозяева. Убедившись, что мы ничего не станем грабить и портить, что мы подаем им руки, стучимся, прежде, чем войти и пр. – хозяйка стала врываться к нам каждую минуту, предупреждать, что это надо ставить туда, а то – сюда и требовать пищи.
Нет, симпатичных немцев я не видел. Может быть потому, что они еще слишком заморены.
Там было тепло. И как я удивлялся, когда видел, что из-под развалин уже тянутся к солнцу стебли и листики, и цветы».
1/VI. С утра я пошла в милицию – поставить штампы на вызов Марии Львовны[85].
С Фуркасовского эти вопросы переведены на Якиманку.
Жара; сотни людей толпятся в комнате, пытаясь проникнуть за таинственную дверь.
Никакого порядка. Инвалиды идут без очереди. Толпа женщин стоит на месте без движения – с 11 до 2.
Я все вглядываюсь в эти лица, вслушиваюсь в разговоры. Сердечный, смышленый, с юмором, хороший народ. Говорят они прелестно, умно, метко.
«На всякий чин – один сукин сын».
Суждения их о войне, о немцах, о больных мужьях – очень тонки, очень умны и благородны.
Но почему они не кричат, не воют, не бьют стекол, почему они покорно стоят дни – этого я понять не могу.
Они возмущаются тем, что им отказывают в их законных просьбах – но не тем, что нужно стоять – среди дня – в жаре и грязи. Если поговорить с ними, выяснится, что они, как девки в окошках, тоже убеждены, что без этого нельзя.
Я стояла с 11 до 4. У меня был с собой Чехов, но от злобы я читать не могла.
Наконец, девка-милиционер впустила меня и старушку.
Старушка плакала и рассказывала, что двух сыновей убили, и она просит разрешения ехать к дочери.
«Чин», не слушая, писал.
У старухи дрожали руки – и я заметила, что у меня тоже дрожат – хотя мое дело ведь беспроигрышное.
Ан нет! Чин написал: выдать пропуск, но пропуск выдадут после представления справки о том, что сданы карточки.
Порядок издевательств нигде не вывешен, так что этого предугадать было нельзя.
Завтра опять туда же!
1/VIII 45. …стук – вошел полковник Димус[86].
Он сел на диван и проговорил 4 часа. Он приехал утром, возбужден, у него еще мозговарение не сделалось, и пена бежит без удержу через край. Он начал повесть о вещичках, но это мне скучно, я его переключила.
Мины в Кенигсберге. Множество их – и самые разные. Инструменты чувствуют присутствие железа. Но есть деревянные. Собаки чуют тол. Но есть и со сбитым запахом. Видел маленькие красные игрушки – мины, очень изящные.
О Гитлере никто не думает, не говорит. Не актуально. 100 дней невозможны не только реально, но и психологически.
Русских боятся, но не так ненавидят, как англичан и американцев: в каждой семье кто-нибудь сгорел от бомбежки. Два года: днем – американцы, ночью – англичане. Города в развалинах.
Необычайные дороги для автомобилей, без перекрестков, без встреч.
После мира можно погибнуть: I – от мин; II от пули в спину (сравнительно мало); III от автомобильных катастроф. На шоферов не действует ничто.
Велосипеды – семьи на велосипедах – дети садятся на велосипед в 8 лет. Детские колясочки. Вся Германия на колесах.
Негритянская американская дивизия. Американцы – крупный народ, негры – гиганты. Негры полны симпатий к русским. Готовы поделиться всем – даже бензином.
– Сколько вы хотите чулок?
– Для пяти дам.
– Значит, пар 150?
Немецкие девушки стройны и уже охотно гуляют с русскими.
Американская армия очень дисциплинирована и хорошо одета. Американцы – торгаши: торгуют вещичками (американскими) прямо из танка.
6/VIII 45. Работа над Герценом чистая – или почти чистая – и чрезвычайно нужная. Я думаю, для живой части молодого поколения нету более насущно необходимой книги, чем «Былое и Думы». Это – лучший учебник по истории русской культуры и наиболее педагогическая книга изо всех существующих.
7/VIII 45. Перечла «С того берега», «Концы и начала». Поэтическое понимание политики роднит Герцена с Блоком. Для него это тоже – не логика, не умозаключение, а сердцезаключение. Вот почему он сильнее и прозорливее всех политиков.
Но и он непрозорлив – в «началах».
25/VIII 45. Эмма Григорьевна[87] показала мне письмо от Над. Як. Мандельштам. Необыкновенно наглое, самонадеянное, развязное – так и пахнуло на меня Ташкентом. Э. Г. спрашивала ее – правда ли, что она собирается сдавать кандидатский экзамен?
«Я их не сдаю, а принимаю». Это она-то, знающая английский также как я – т. е. совсем плохо!
Нет, ей в Ташкенте жить и жить. Этот город великолепно приспособлен для очковтирательства.