Модель была та самая. Но это не был армейский револьвер. Черный, иссиня-черный, и черноту давало не какое-то покрытие, сам металл был такой. Рукоятка по наружному изгибу была гладкая, а по внутренней кривой имела выемки под пальцы, и в нее с утонченным мастерством были врезаны две щечки из слоновой кости, по одной с каждой стороны.
Гладкая поверхность так и манила сжать пальцы. Я взялся за рукоятку и потянул револьвер из кобуры. Он выскользнул так легко, что я едва поверить мог, что вот он здесь, у меня в руке. Тяжелый, как отцовский, но почему-то куда удобнее для руки. Поднимаешь его, чтобы прицелиться, а он будто сам уравновешивается у тебя в руке.
Он был чистый, отполированный и смазанный. Незаряженный барабан, когда я освободил защелку и вытряхнул его вбок, завертелся легко и бесшумно. Я с удивлением заметил, что мушки нет, ствол идет гладко до самого дульного среза 13, а спица курка подпилена так, что получился острый кончик.
Зачем человеку делать такое с револьвером? И почему человек, у которого такой револьвер, отказывается носить его, чтобы все видели? И вдруг, глядя на это темное смертоносное совершенство, я, снова ощутил тот самый жуткий холодок — и тут же быстро убрал все на место, точно как раньше было, и поспешил на солнышко.
При первом удобном случае я попытался рассказать отцу про это.
— Отец, — сказал я, сгорая от возбуждения, — а знаешь, что у Шейна завернуто в одеяло?
— Вероятно, револьвер.
— Но… но откуда ты знаешь? Ты его видел?
— Нет. Просто он должен у него быть.
Я был в замешательстве.
— Ладно, но почему он его не носит? Как ты думаешь, может быть, он не очень хорошо умеет им пользоваться?
Отец рассмеялся так, будто я пошутил.
— Сынок, я не удивлюсь, если окажется, что он может взять этот револьвер и отстрелить пуговицы с рубашки, на тебя надетой, а ты только ветерок ощутишь.
— Ну да! Черт побери, так чего ж он тогда прячет его в сарае?
— Не знаю. Не могу точно сказать.
— А почему ты у него не спросишь?
Отец посмотрел прямо мне в глаза, очень серьезно.
— Вот это тот вопрос, который я ему никогда не задам. И ты ему ничего про это не говори. Есть такие вещи, о которых нельзя спрашивать человека. Никак нельзя — если ты его уважаешь. Он вправе сам решать, что он считает своим личным делом, в которое посторонним соваться нечего. Но ты можешь поверить мне на слово, Боб, что если такой человек как Шейн отказывается носить револьвер, так можешь ставить в заклад последнюю рубашку вместе с пуговицами и заплатками, что у него есть на то очень веские причины.
Какие причины — вот в чем дело. Я все еще был в замешательстве. Но если отец дал свое слово насчет чего-нибудь, то больше говорить не о чем. Он никогда этого не делает, если не убежден, что прав. Я повернулся и пошел прочь.
— Боб.
— Да, отец.
— Послушай меня, сынок. Ты не привязывайся к Шейну слишком сильно.
— А почему? Что-то с ним не так? Что-то плохое?
— Не-е-е-ет… В Шейне нет ничего плохого. Ничего, что так назвать можно. В нем больше правоты и добра, чем в большинстве людей, каких тебе доведется в жизни встретить. Но… — Отец с трудом подбирал слова. — Он ведь непоседа, бродяга. Ты это помни. Он сам так сказал. В один прекрасный день он уедет, и для тебя это будет большое горе, если ты к нему слишком сильно привяжешься.
Это было не то, что отец думал на самом деле. Он просто хотел, чтобы я так думал. Поэтому я больше не задал ни одного вопроса.
5
Недели катились в прошлое, и скоро я уже поверить не мог, что было время, когда Шейна не было с нами. Они с отцом работали вместе скорее как компаньоны, чем как хозяин и наемный работник. И за день они сворачивали такую гору работы, что просто чудо. Отец рассчитывал, что дренирование мокрого поля займет у него все лето — а управились они меньше чем за месяц. Был достроен сеновал над сараем, и первый укос люцерны сложили уже туда.
Теперь мы заготовили довольно кормов, чтобы держать зимой еще несколько голов молодняка, а на следующее лето откормить их, поэтому отец уехал из долины на ранчо, где когда-то работал, и пригнал еще полдюжины бычков. Отсутствовал он два дня. А вернувшись назад, обнаружил, что Шейн, пока его не было, снес изгородь в конце кораля и огородил новый участок, так что кораль стал в полтора раза больше.
— Вот теперь мы можем и в самом деле расшириться на тот год, — говорил Шейн, а отец сидел на лошади, уставившись на кораль, и вид у него был такой, будто он глазам своим не верит. — Надо с этого нового поля собрать столько сена, чтобы хватило прокормить сорок голов.
— Ого! — сказал отец. — Значит, мы можем расширяться. И надо собрать достаточно сена.
Он был явно доволен, дальше некуда, потому что поглядывал на Шейна точно так же, как на меня, когда бесхитростно радовался, что я что-то сделал, и не хотел это показать. Он спрыгнул с лошади и поспешил к дому, где на веранде стояла мать.
— Мэриан, — спросил он с ходу, махнув рукой в сторону кораля, — чья это была идея?
— Н-н-ну-у… — сказала она, — это Шейн предложил… — А потом добавила хитро: — Но это я сказала, чтобы он делал.
— Это верно. — Шейн уже подошел и стоял рядом с ним. — Она меня все подгоняла, будто шпоры нацепила, чтоб я закончил к этому дню. Как своего рода подарок. Сегодня ведь у вас годовщина свадьбы.
— Ох, будь я проклят, — сказал отец. — Так оно и есть…
Он глупо уставился на него, потом на нее. И хоть Шейн на них глядел, он все равно вскочил на веранду И поцеловал мать Мне за него стыдно стало, я отвернулся — и тут сам подскочил на целый фут.
— Эй! Бычки удирают!
Эти взрослые про все на свете забыли. Все шестеро бычков разгуливали по дороге, разбредаясь в разные стороны. Шейн, который всегда говорил совсем тихо, вдруг испустил такой вопль, что его, небось, слышно было чуть не до самого городка, кинулся к отцовскому коню, оперся руками на седло и запрыгнул в него. Он с первого прыжка поднял коня в галоп, и этот старый ковбойский пони полетел вслед за бычками, как будто это была забава. Пока отец добрался до ворот кораля, Шейн уже собрал беглецов в плотную кучку и гнал обратно рысью. Они у него влетели в ворота как миленькие.
Те несколько секунд, которые потребовались отцу, чтобы закрыть ворота, Шейн сидел в седле, высокий и прямой. Они оба с конем чуть-чуть запыхались и были бодрые и страшно довольные собой.
— Вот уже десять лет, — сказал он, — как я такими штуками не занимался.
Отец улыбнулся ему.
— Шейн, если бы я тебя не знал так хорошо, я бы сказал, что ты прикидываешься. В тебе еще крепко сидит мальчишка.
И тут я в первый раз увидел на лице у Шейна настоящую улыбку.
— Может быть. Может, так оно и есть.
Я думаю, это было самое счастливое лето в моей жизни.
Единственная тень, нависающая над нашей долиной, — повторяющиеся вновь и вновь стычки между Флетчером и нами, гомстедерами, — как будто растаяла. Самого Флетчера не было почти все эти месяцы. Он Уехал в Дакоту, в Форт-Беннет, или даже на восток, в Вашингтон, как мы слышали, пытаясь заполучить контракт на поставку мяса индейскому агенту в Стэндинг-Рок большой резервации племени сиу за Черными Холмами. Кроме старшего объездчика, Моргана, и нескольких ворчливых стариков, его работники были молодые добродушные ковбои, которые время от времени устраивали в городке страшный шум, но редко причиняли какой-нибудь вред, разве что когда веселье достигало особо высокого градуса. Нам они нравились — пока Флетчер не посылал их досаждать нам разными зловредными способами. Но теперь, когда его не было, они держались на другой стороне реки и нас не беспокоили. Временами, оказавшись близко от берега, они дружелюбно махали нам руками.
Пока не приехал Шейн, эти ковбои были моими героями. Отец, конечно, само собой, разговора нет. Никогда не будет человека, чтобы мог с ним сравняться. Я хотел походить на него, быть таким же, как он. Но сперва я хотел, как и он в свое время, ездить верхом по прерии, иметь своих сменных пони, участвовать в объездах стад и дальних перегонах гуртов и врываться в чужие города с развеселыми криками и с заработком за сезон, звенящим в карманах.