То, что в Митаве герцог станет лучше, Анна уже не верила. Уж коли начал пить, так будет пить и дальше. Понагляделась она на все эти пьянки-гулянки, пока во дворце при Петре Алексеевиче жила. И что ей делать в энтой Митаве, в Курляндии, с пьяным муженьком? Знала, что по брачному договору должен ей супруг на карманные расходы выдавать по десять тыщ талеров в год – бешеные денжышшы! – но знала и то (недавно, от лакеев), что негде герцогу такие деньги взять. Поместья разорены, чухонцы податей не плотят. Как и жить-то? Приданое, что дядюшка за нее дал, пропьет ведь, зараза такая…
В размышлениях и воспоминаниях Анна Ивановна не заметила, как вновь задремала. А что еще делать в дороге? Но проспала недолго. Проснулась оттого, что возок остановился. Пересилив лень, крикнула:
– Микитка, че там стряслось-от?
– Не знаю, государыня-царевна, – отозвался из-за войлочной стенки ямщик. – Передние встали, так и я встал.
– Дунька, – толкнула хозяйка карлицу ногой, – опять спишь, тюхля полоротая? Я те посплю! Ну-ка сбегай-ка, узнай, че там случилось. Да Микитке скажи – как выйду, так в рожу ему и дам. Герцогиня я, не царевна. Государь-дядюшка узнает, шкуру спустит за такое обращение.
Карлица зашевелилась, пытаясь подобрать полы полушубка, слегка замешкалась, чем привела в ярость царевну-герцогиню:
– Телиться-то долго будешь? Я те потелюсь!
Девка что-то там залепетала в оправдание, но тем еще больше разгневала хозяйку. Герцогиня стащила с карлицы треух и, приоткрыв дверцу, выкинула ее наружу, оставив у себя полушубок. Хотя в возок задувало ветром, но царевна не могла удержаться, чтобы не посмотреть на презабавное зрелище – как карлица выкарабкивается из сугроба, а потом, проваливаясь по самую грудь, бредет по глубокому снегу. Смешно!
Отсмеявшись и отерев выступившие слезы, герцогиня прикрыла дверцу и, зябко поежившись, плотнее укрылась мехами. Подумав, набросила сверху полушубок карлицы.
Ждать пришлось долго. В дверцу возка застучали, а когда царевна открыла, увидела драгуна, с офицерским шарфом под распахнутой епанчой и с карлицей поперек седла.
– Беда, ваше высочество! Супруг ваш, герцог Фридрих, помер! – доложил офицер.
– Умер-таки… – вздохнула царевна без особого удивления. Кивнула на карлицу: – Дурищу-то мою давай обратно.
Пока драгун запихивал в возок замерзшую Дуньку, царевна пробормотала себе под нос:
– Ну кто его, дурака немецкого, просил с самим дядюшкой-государем напоследок водку хлестать? Мало ему, что пил без продуху два месяца, так еще и с дядюшкой решил померяться… Петр Лексеевич таких Фридрихов десятерых перепьет. – Посмотрев на драгунского офицера, хмыкнула: – И тебе, Вельяминов, не след было герцога в дороге поить. Видел же, худой он совсем.
– Так я его и не поил! – обиделся драгун. – Его уже в возок грузили, аки бревно. А мы ему вчера лишь пару чарок всего и поднесли, чтобы головенку поправить. Он весь день проспал и всю ночь. А утром, как проснулся, опять заныл – битте, русиш шнапс! А где я ему шнапс найду, коли парни мои второй день на холоде? Самим мало. Думали, до мызы доедем – там постоялый двор есть, там и запасы пополним. Вон ведь как вышло-то… Не опохмелили герцога Курляндского, а он взял да и помер. Че делать-то?
– Че делать? Снять штаны и бегать! – огрызнулась женщина, не до конца осознавшая, что стала вдовой. – Вели разворачиваться да обратно ехать, в Петербурх.
– Как в Петербург? – обомлел драгунский офицер. – Мне же велено вас в Митаву доставить. Анна Ивановна, так мне ж государь голову оторвет…
– В Петербурх! – твердо сказала молодая вдова. – Что мне в энтой Митаве делать, коли герцог Курляндский помер?
– А с немцами что делать? Они вон, возле возка герцогского собрались, галдят.
– До Курляндии-то сколько еще ехать? Неделю, не мене? А до Петербурха – два дня. Вертаемся, а там уж как дядюшка-государь решит. Велит мне в Митаву ехать, супруга хоронить, так тому и быть. А не то – пущай немцы своего герцога сами и везут. Не прокиснет, чай, на морозе-то!
– Понял, – уныло кивнул офицер, собираясь разворачивать коня.
– Погоди-ка, Вельяминов, – остановила его Анна Ивановна. – Говоришь, на мызе постоялый двор есть? Давай-ка дотуда вначале доедем, пообедаем, а потом в Петербурх.
Когда драгун уехал, Анна Ивановна пихнула носком валенка карлицу:
– Ну, дурища, отогрелась?
– С-п-п-си-б-б-бо, маттушка, – постукивая зубами, отозвалась Дунька.
– Вот так-то вот, дура дурацкая, без шубейки-то бегать! – развеселилась царевна. – Ниче, скоро домой вернемся, в палаты теплые, к матушке. А в Курляндиях этих, там пусть курвы живут.
Глава первая
Оспа и любовь минует лишь немногих…
В ночь с 18 на 19 января 1730 г. Москва
Сколько миллионов жизней унесла оспа, никто доподлинно не ведает. Наверное, если сложить все смерти, случившиеся от Адама, то «черная» смерть будет стоять на втором месте, после насильственной. Ей все равно, кто перед ней – безымянный раб или Марк Аврелий, портовая шлюха или Людовик XV, шведский военнопленный или цесаревич Петр Петрович. А коли кому-то удавалось выздороветь, то он оставался на всю жизнь либо слепым, либо обезображенным.
В восемнадцатом веке, поименованном историками как эпоха Просвещения, оспа была самым обыденным делом. В Лондоне трое из пяти горожан несли на лице и теле страшные отметины. Редкая из версальских дам, не обезображенная болезнью, считалась красавицей, имея девяносто шансов из ста оказаться в постели короля. Те, кому повезло меньше, пытались закрыть оспины черными мушками.
В России, далекой от куртуазных изысков, страшную болезнь именовали попросту – Африкановной[3] – и норовили поцеловаться с больным, рассуждая, что все равно болеть, а коли заболеешь, так выхода только два – либо поправишься, либо помрешь. Но чаще всего умирали.
В двух верстах от Москвы, в имперской резиденции, отстроенной когда-то Петром Великим для разлюбезного друга Франца Лефорта, не спали уже несколько ночей. Слуги валились с ног, отливая друг друга водой, а знатные господа отпаивались крепчайшим кофием.
На широкой кровати, из лучших пород красного дерева, устеленной пуховыми перинами, на мокрых от пота простынях, умирал четырнадцатилетний юноша, почти подросток. Будь он крестьянским парнем, всё ограничилось бы плачем матери да вздохом отца, прикидывавшего – нарушить ли запрет покойного государя Петра Лексеича, похоронив-таки пацаненка в домовине, или сколачивать гроб из досок? В купеческой или дворянской семье к стенаниям родственников добавлялось опасение – не перекинется ли страшная болезнь на прочих чад и домочадцев?
Тут дело иное. Умирающий мальчик (к слову, его покойная матушка, пережившая болезнь, была отмечена оспинами) являлся правителем огромной страны. Более того, с несчастного внука великого деда пресекалась прямая линия Романовых. И потому, в преддверии неминуемой смерти государя, неподалеку от спальни императора, за длинным столом сидело семь пожилых мужчин. Младшему далеко за пятьдесят, а старшему за семьдесят. Четверо носили фамилию Долгоруковых, двое – Голицыных. Седьмой, Головкин, канцлер империи, хотя не был ни Рюриковичем, ни Гедиминовичем, вел свою родословную от древнего боярского рода, не чета всяким-разным безродным выскочкам, вроде Ягужинского с Макаровым или Шафирова с Девиером, не говоря уже о Меншикове (тьфу-тьфу, не к ночи быть помянут!).
Судя по мундирам, обильно изукрашенным золотой каймой, синим и красным «кавалериям», это была верхушка русской аристократии – сенаторы и генерал-фельдмаршалы. Шестеро из присутствующих носили княжеский титул, один – графский. Кроме того, все они были членами Верховного тайного совета[4]. Не хватало еще одного «верховника», имевшего титул барона – редкое и намекавшее на иноземное происхождение его обладателя.