В час, когда мудрец в тиши спокойной кельи
Размышляет молча о бесстрастном небе,—
Далеко окрест свой голос возвышая,
Восклицает «ныне» колокол вечерний.
(Перевод Н. Фельдман)
В 1901 году Бансуй издал второй сборник стихов «Рассветный колокол», в котором несколько отходит от отвлеченной лирики и берется за более реальные темы. Он сумел даже отозваться негодующим стихотворением на известный Благовещенский инцидент 1900 года, когда в Амуре было потоплено около пяти тысяч китайцев. В этом отношении его поэтическое развитие несколько напоминает путь Тосон.
Расцветом своим поэзия этих лет обязана, конечно, не только этим двум поэтам: рядом с ними работали и многие другие. Из них самыми значительными были: Сусукида Кюкин и Кабахара Юмэй. Однако они в общем не выходили из рамок, очерченных Тосон и Бансуй. За первым из них даже установилось прозвище «Второго Тосон», настолько близок он был к творчеству этого последнего. Юмэй считается принадлежащим к школе «поэтов размышления», основанной Бансуй, причем в ого лице эта школа обнаружила уклон в мистику (темы любовной мистики в. сборнике 1903 года «Докугэн-айка»). Между прочим, и Кюкин, проделав сначала, подобно Тосон, путь от романтической любовной лирики (сборник «Вечерняя флейта», 1899) к тематике действительной жизни (сборник «Уходящая весна», 1901), напоследок также склонился к мистицизму (сборник «25 струн»).
При всем разнообразии своего содержания и при всех больших на первый взгляд неожиданностях в своих тенденциях, пути развития новой японской поэзии тем не менее достаточно ясны. Поэзия, зародившаяся с японо-китайской войны, этого огромной важности события в жизни новой Японии, укрепившего господствующий строй и открывшего перед буржуазией новые горизонты, является, несомненно, поэзией восходящего класса, поэзией бурно растущей буржуазии. Отсюда ее общий романтический колорит, ее страстная лиричность, отсюда же, наконец, и тот субъективизм многих поэтов, который является элементом, соотносительным буржуазному, или, точнее, буржуазно-интеллигентскому индивидуализму своего века. Этот индивидуализм широкой волной распространялся в обществе, важнейшей задачей людей стало «выявление своей личности», повышенная оценка содержания своего «я», страстная защита от всяких посягательств со стороны. Разумеется, эти тенденции возникли не только в эти годы, существование их обнаруживается и до японо-китайской войны, но все-таки расцвет их сопряжен с общим подъемом нового класса, обусловленным хозяйственным и политическим укреплением.
Естественно, что полосу этого романтического индивидуализма японская интеллигенция проходила самыми прихотливыми изгибами. Не надо забывать, что вторжение европейской культуры, в частности, идейных течений и литературы, шло все время не прерываясь, и даже националистическая реакция конца 80-х годов только затормозила его, но не прекратила совсем. После же победы, после того как японская буржуазия убедилась, что Западу можно противостоять, причины сторониться от Запада окончательно отпали. Поэтому после японо-китайской войны импорт всего западного снова возрастает и дает себя особенно чувствовать именно в литературе, а в ней — в поэзии.
Однако при всем уже большом сравнительно знакомстве с Европой, при все более и более растущем умении правильно разбираться в идейных и литературных явлениях, ввоз не мог производиться систематически и планомерно; во многом он был стихиен, обуславливался индивидуальными склонностями лиц, часто просто случайной модой, иногда же обыкновенной случайностью. Достаточно перечислить имена поэтов, чьи произведения в эту эпоху в изящных маленьких книжечках с золотым обрезом можно было видеть в руках любого передового студента, чтобы понять все это: из англичан здесь были — Вордсворт, Байрон, Шелли, Ките, Теннисон, Росетти, Суинберн, Броунинг; из немцев — Гейне, Шиллер, Гете, Кернер, Уланд.
Все это переводилось, читалось зачастую без всякого разбора и системы и приводило к неожиданным по внешности результатам: в Японии, где вся новая буржуазная культура насчитывала каких-нибудь тридцать лет своего существования, а возраст новой поэзии исчислялся совсем младенческими цифрами, появляется вдруг прерафаэлитская поэзия. Все это не более, чем случайные изгибы, порожденные литературными влияниями извне, соединенными с собственной неустойчивостью, колебаниями и шатаниями, характерными для всякого периода роста, ломки старого и насаждения нового.
И тем не менее уже в эту романтическую стадию японской поэзии уже чувствуются какие-то линии, намечающие то направление, в котором пойдет эта поэзия в дальнейшем. С этой стороны крайне показателен путь, представленный крупнейшим поэтом этих лет Симадзаки-Тосои. Начал он — как и все в эти годы — с подчинения европейскому влиянию — поэзии прерафаэлитов; и только высокая художественная индивидуальность спасла его от простого подражательства. Одпако долго он на этих позициях пе пробыл. Инстинкт художника — представителя своего поколения — толкал его к лирике менее изломанного характера; таков его второй сборник с преобладанием уже природы. И, наконец, с третьего сборника он уже целиком отдается действительному миру, становится певцом окружающей жизни, воспринимаемой сквозь призму романтического мироощущения, но зато именно так, как воспринимала ее тогда японская молодежь. Путь Тосои в той или иной мере проделал и другой крупнейший поэт этих лет Цутии Бансуй; за ним же шли и прочие. Романтические певцы жизни — такими были в основном поэты этого времени.
Расцвет новой поэзии не мог не отразиться и на старой. Подъем синтайси привел в движение и мир танка и хокку. При этом началось с того жанра, который был ближе всего новой — особенно токиоской — буржуазии: с жанра хокку. Эти коротенькие стихотворения в три строчки из пяти, семи и снова пяти слогов, превратившиеся в руках первоклассных поэтов XVII и XVIII веков в полноценную художественную поэзию, теперь снова ожили. Правда, они никогда совсем и не умирали; слагание хокку продолжалось все это время, но они ни разу не выходили в «большой свет» литературы. В первых рядах шли сип- тайси, хокку и танка плелись где-то в хвосте общего движения. Причины этого ясны. Главная из них — слишком большая связь этого жанра с определенной тематикой, в конце концов — тематикой XVII и XVIII веков; слишком большая связанность творчества созданными тогда и застывшими правилами, нарушить которые казалось все еще немыслимым. Сюда присоединилось, кроме того, выросшее благодаря знакомству с европейской поэзией убеждение, что в таких коротеньких стихах ничего не скажешь. Влияло и всеобщее увлечение европейскими образцами. Словом, перспектив для развития хокку (и танка) как будто бы не было никаких.
Дело сдвинулось с мертвой точки в 1892 году благодаря усилиям Масаока Сики. Сики (1867-1902, Сики — литературный псевдоним) — самая крупнейшая поэтическая индивидуальность — сумел подойти к проблеме воскрешения хокку с самой верной стороны: он попробовал оттолкнуться от классика этого вида поэзии — знаменитого поэта конца XVII века Басё, прославленного создателя хокку, как высокой лирической поэзии. Он попытался всмотреться в сущность поэзии Басё, чтобы понять, чем именно тот вознес хокку на такую исключительную высоту. И секрет оказался очень прост: Басё — современник реалистического городского романа, созданного Сайкаку, поэт времен сильнейшего подъема торговой буржуазии, брал темы для своих произведений из окружающей действительности, был поэтом жизни. Сики открыл, что Басё давал в своих стихах реалистическое живописание. Это открытие сразу же указало Сики путь, коим нужно идти, чтобы оживить хокку в конце XIX столетия, в иных социальных условиях. Нужно давать только объективное отображение реальной жизни, нужно брать темы из всего многообразия окружающего мира. Иначе говоря — быть созвучным эпохе и из нее извлекать свои темы. Ступив на этот путь, Сики нашел подтверждение своим принципам и в творчестве другого классика хокку — поэта XVIII века Бусби.