Литмир - Электронная Библиотека

Первое, к чему устремились эдосцы в этом «мире ве­селья» (укиё), была любовь. Но вовсе не та любовь, что когда-то культивировалась Хэйаном. Эдосцы взяли от хэйанцев их культ любви, только без всякого эстетического окружения, они внесли в него камакурскую трезвость, только отринули в ней то презрение, с которым воины относились к этому чувству, допуская только его чисто конкретное, элементарное, сексуальное содержание. Эдос­цы взяли в любви только плотское наслаждение, и не в качестве лишь неизбежного и, по существу, не могущего претендовать на внимание момента, но в виде наиболее значительного и цепного вообще. При всем своем эмоцио- нализме, эдосцы в соответствии с общим укладом эпохи оставались и здесь на строго рационалистической почве: на любовь они смотрели совершенно трезвыми, «натура­листическими» глазами. Поэтому эдоская любовь во всем противоположна любви хэйанской. Там — любили где-то в глубине отдаленных покоев роскошного дворца, в тайни­ках алькова, в атмосфере эстетических переживаний; здесь — любили в шумной зале веселого дома, на площадях и улицах Ёсивара, под аккомпанемент возлияний сакэ. В те времена кавалер и дама обменивались утонченно-сен­тиментальными танка, теперь эдоская куртизанка с убеж­дением говорила: «Мужская слабость для нас, женщин,— одна грусть!» А подвыпивший горожанин похвалялся перед своими собутыльниками: «И сколько же я вдов уло­жил, если бы вы знали!» [3] Горожанин ринулся к запрет­ному до сих пор для него наслаждению и прежде вссоответствии со своим культурным уровнем и неутолимой жаждой жизни, устремился к чувственности. Отсюда вся эротическая и порнографическая эдоская литература, все эти «Косёку-хон» — любовные романы, со знаменитым ро­маном Сайкаку «Косёку-итидай-отоко» во главе. Отсюда и все как будто «натуралистические» подробности их стра­ниц. Впрочем, нужно ли считать эти подробности за эро­тическое смакование дурного вкуса или это что-то иное? Игараси ставит вопрос иначе: на заре японской культур­ной жизни священная книга Японии, японская библия — «Кодзики» описывала все; она подробно описывала, как соединялись в плотском союзе боги. Таков был космогони­ческий миф. Так восприняли любовь древние япопцы, для которых впервые открылся мир, которые впервые в мифах его осознавали. Теперь уже другие японцы так же откры­ли мир и так же его стали осознавать, и самую существен­ную творческую стихию его стали трактовать так же в деталях [4]. Эротический элемент в мифах «Кодзики» и эро­тика эдоских романов,— по существу, явления одного и того же порядка. И то и другое — результат живого осо­знания жадно протягивающегося к жизни и миру социаль­ного слоя. Там — нарождающееся первое сословие, здесь — становящееся третье. Иные исторические деятели, но сами явления вполне эквивалентны друг другу. Мысль Игара­си — не так уже парадоксальна.

Однако при всей своей чувственной экспансивности токугавские горожане оставались вполне верными общей тенденции своей культуры: рационализму, рассудочности. Таково было основное веяние века, и оно полностью ска­залось в области чувства. Токугавцы отнюдь не были мечтателями-романтиками. Расчетливым лавочникам, стара­тельным ремесленникам, продувным торговцам, хищным ростовщикам Осака и Эдо было отнюдь не до «идеалов», особенно в такой области, как любовь. Общий «трезвый» уклад их мышления не признавал никакой «прекрасной дамы», но очень хорошо мирился с куртизанкой Ёсивара. Для первой нужны были бы танка, которых горожане сла­гать не умели и не хотели; для второй требовались только деньги, которые у них были. Отсюда своеобразный рассу­дочный колорит всех их эротических романов.

Этот в общем рассудочный характер токугавской ли­тературы особенно ярко и отчетливо сказывается в нраво­учительном, назидательном тоне очень многих произведе­ний. Целая полоса токугавского творчества идет под знаком таких дидактических тенденций. Горожане любили не только гулять в Ёсивара, но и морализировать. И даже — где угодно: в той же Ёсивара. Только их морализирование носило особый характер: это не была проповедь, идущая из глубины согретого верою и убеждением сердца; это не было твердое установление объективных моральных истин; это не было воздействием на этическую сферу чело­века с помощью художественных средств; это было боль­шею частью рассудочное резонерство. Эдоский моралист был не проповедник, пылающий воодушевлением; ие уче­ный, решительно утверждающий принцип; не поэт, вле­кущий чарами своих построений; это был педант-резонер. Дальше «мещанской» морали, по существу, эдоские горо­жане не пошли; и дальше простого резоперства в своих действиях не продвинулись. Свойственная им рассудочная стихия накладывала на все свою печать.

Типичным представителем этого уклада был знамени­тый романист Бакин. Он явно хотел быть не столько писа­телем, сколько воспитателем; он стремился, по его соб­ственному слову, «побуждать к добру и предостерегать от зла». Это было руководящим правилом всей его писатель­ской деятельности. Поэтому он в своих романах стремился давать не тех людей, какие бывают в действительности, но тех, которые могли бы служить образцами или идеалами. Чтобы «побудить к добру», ои стремился выводить в своих писаниях «современных» людей, могущих служить идеа­лом с какой-либо стороны; чтобы «предостеречь от зла», он рисовал ужасных злодеев, долженствующих оттолкнуть читателей от всего дурного. Игараси утверждает, что рома­ны Бакина переполнены гиперболически трактованными фигурами и образами добродетельных героев и страшных злодеев и не знают только одного: живых людей [5]. По этой же причине и морализирующее воздействие их было осо­бым: вся мораль Бакина апеллировала не к живому чув­ству, но исключительно к рассудку.

При всем том лучшие образцы токугавской литературы блещут самой высокой литературной ценностью. Это осо­бенно приложимо к творениям знаменитейшего создателя японской драмы — к Тикамацу. В нем, как в фокусе, ссредоточилнсь все самые художественные тенденции лите­ратурного творчества токугавских горожан.

Тикамацу не только драматург, он и теоретик литера­туры, и даже шире: вообще искусства. Ему принадлежит заслуга широкой постановки вопроса о сущности искусства вообще.

«Искусство лежит па границе между правдой и ложью. Оно есть ложь и в то же время — не ложь; оно есть правда, и в то же время оно — неправда: услада искусства — меж­ду тем и другим».

Таково собственное заявление Тикамацу. И оно разъ­ясняется им па наглядном примере. Чтобы иллюстриро­вать свою мысль, Тикамацу рассказывает целую историю.

«В одном дворце жила однажды молодая камеристка. У нее был любовник, с которым ее связывала пылкая вза­имная любовь. Но жила она во дворце, да еще в отдален­ных внутренних покоях, куда доступ мужчинам, тем более посторонним, был, конечно, затруднен; и к тому же ее связывало подчиненное положение; словом, встречаться со своим любовником ей было очень трудно. И вот она при­думала некоторое утешение для себя: она заказала скульп­тору изображение своего возлюбленного. При этом она по­требовала, чтобы сходство было абсолютным: не только общий вид фигуры, лица, но даже точки па коже, где рос­ли волосы, даже зубы во рту — все должно точно переда­вать оригинал. Скульптор сделал все, как она хотела. И что же? Когда статуя была доставлена ей, она с востор­гом поставила ее у себя, но сразу же почувствовала какое-то неудовольствие; стала присматриваться ближе — и облик любовника, воплощенный в статуе, показался ей сначала чуждым, потом — неприятным, потом сделался противным, и дело кончилось тем, что она эту статую вы­бросила».

Таким примером Тикамацу хочет пояснить свою мысль, что искусство не должно быть точным воспроизведением действительности («правдою»). Оно должно как-то пре­ображать ее, как-то претворять ее. Однако это не значило для него давать какой-то символ. Тикамацу старательно предостерегает от этого: искусство не должно отходить от правды, оно должно основываться только на действитель­ности, от нее исходить и ее давать. Весь вопрос только — в надлежащей грани. И эту грань, неуловимую границу между простым воспроизведением и реалистическим пре­ображением и должен искать и находить художник. Нужно сказать, что такая теория, сознательно усвоенная или же бессознательно проводимая, лежит в основе многих про­изведений эдоских писателей и приводит к своеобразней­шим и зачастую как будто к очень различным результатам. С одной стороны, мы имеем иногда неудержимый роман­тизм, идеалистическую трактовку действительности; с дру­гой — гротеск, часто — сатирически взятую реальность. Литература своеобразной «реалистической» романтики и поэзии «натуралистического» гротеска — все это ярко представлено в творчестве горожан эпохи Токугава.

75
{"b":"265261","o":1}