Литмир - Электронная Библиотека

Эдоские японоведы точно так же всем своим сущест­вом поворачивались к древности, только на этот раз — к древности своей, японской. Первая эпоха японской исто­рии, завершившаяся периодом Нара, а затем и период Хэйан были для них идеалом всего чисто японского. В так называемом «Отёдзидай», то есть в «период царей» — вре­мя до сёгуната (до конца XII в.), они находили все свои идеалы воплощенными, и к восстановлению этих идеалов лежали все их устремления. Поэтому все то культурное течение, которое они представляли, при всей своей силе и влиятельности, было опять-таки по существу реакцион­ным. Поэтому и вся литература, созданная ими, является также «ложноклассической», только теперь уже с другой стороны: в японском аспекте этого понятия.

Второй ряд причин, обусловивший такой реакционный но форме и содержанию характер литературы китаеведов и японоведов, состоял в том, что и те и другие, по-видимо­му, были в значительной степени оторваны от действитель­ной- жизни, и даже больше того — органически чужды ей. Залюбовавшиеся Китаем или далекой древностью своей родины, они просто не замечали того, что творилось во­круг них, не хотели этого знать; презрительно отворачи­вались от окружающей жизни, которая шла своим поряд­ком, по другому направлению, ими не понимаемому. На­рода они по понимали, не знали, к нему не присматрива­лись. Вместе с этим просмотрели и ценность кипевшей в нем новой жизни.

Это касалось одинаково и тех и других. Это относится даже к самым лучшим, дальновидным и умным предста­вителям обоих направлений. Историк японской литерату­ры Т. Игараси приводит в пример знаменитого государ­ственного деятеля той эпохи Сиракава Ракуо, прославив­шегося своим ответом одному человеку, преподнесшему ему в подарок статую бога Дайкоку (буквально: «Великий Черный»). «Я знаю другого «Великого Черного»,— ответил будто бы Ракуо, это — тот, кто почернел от палящих лучей солнца, от дождя и ветра... Вот этого живого «Великого Черного», который называется у нас «крестьянином», ко­торый дает мне пропитание, я и чту! А мертвого Дайкоку мне не надо» И вот этот самый Сиракава Ракуо, по-видимому, так понимавший жизнь, знавший, где ее корни, в то же время, по свидетельству Игараси, был совершенно незнаком с действительной картиной. В подтверждение своей мысли Игараси приводит любопытную и несколько странную — в смысле доказательства — цитату из одного произведения Ракуо: «Есть еще блохи и вши... Это — так­же, кажется, очень неприятные насекомые. Впрочем, я сам не знаю, что это такое, почему и не стоит о них гово­рить. О них нужно спросить у мужиков» [1,2]. Игараси хочет думать, что эти слова Ракуо свидетельствуют, как далек от знания действительной жизни был даже этот человек, обладавший, по-видимому, вообще таким широким круго­зором.

Может быть, этот пример Игараси и недостаточно убе­дителен, тем не менее самый факт оторванности от жизни даже лучших представителей обоих «самурайских» на­правлений эдоской культуры неоспорим. Тот лее Игараси указывает на любопытнейший случай с ученым Сато Иссай, которому никак пе удавалось объяснить молодому богатому самураю, своему ученику, иероглиф «бедность»...

Бот эти две причины — реакционность идеалов и ото­рванность от действительности — и обусловили то явление, что вся деятельность эдоских китаеведов и японоведов не привела к созданию новой по существу культуры. Эта деятельность сыграла огромнейшую роль, с одной сторо­ны, в деле поддержки токугавского режима (китаеведы), с другой — в деле постепенного его подтачивания и, нако­нец, ниспровержения (японоведы). Однако новая Япония, вышедшая из токугавского политического и культурного уклада, оказалась ни древнекитайской, ни древнеяпонской. Она оказалась европейской. В результате всех устремле­ний эпохи получилась нс нарско-хэйанская монархия, как о том грезили японоведы, и не просвещенный абсолютизм китайского типа, как того хотели китаеведы, но европеи­зированная конституционная монархия, к чему постепен­но и сначала не вполне сознательно шла буржуазия. Ки­тайская струя эдоской культуры была охранительной, янонская — разрушительной; созидательной же оказа­лась — буржуазная. Так было в политической области, так было и в области чисто литературной.

При всем своем внутреннем антагонизме, непримири­мые враги друг с другом, эдоские японоведы и китаеведы тем не менее были единодушны в своем отношении к дей­ствовавшему рядом с ними третьему сословию: они его презирали. С высоты величия своей китайской или древне­японской науки они не замечали ценности того нового, что росло в среде третьего сословия. Ремесленники и куп­цы были для них не «настоящие люди», чернь, толпа, ко­торую можно только презирать. Впрочем, эта «чернь» отплачивала им той же монетой. Литературные произве­дения, вышедшие из среды городского сословия, перепол­нены насмешками и издевательствами над этими чванны­ми, надутыми и самоуверенными гордецами. Разговорный обиход санкционировал целый ряд презрительных прозвищ по их адресу. Ходячим обозначением японоведов было: «начиненные Хэйаном», грубой уличной кличкой китае­ведов была: «Конфуциев кал». Иначе сказать, не лезшие за словом в карман городские ремесленники и купцы в долгу не оставались. Все три социальных силы эдоской эпохи пребывали в сильнейшем антагонизме друг с дру­гом: японоведы громили китаеведов, китаеведы сражались с японоведами; те и другие презирали буржуазию, но и сами оказывались объектом нападок со стороны этой по­следней. Как в среде правящего сословия шла борьба двух противоположных тенденций — одной охранительной, дру­гой разрушительной, точно так же и в среде токугавского общества, в широком смысле этого слова, шла борьба между уходящим сословием — самурайством в целом и со­словием восходящим — торговой буржуазией.

Не замечаемые вовсе гордыми аристократами в эпоху Хэйан, презираемые суровыми воинами в эпоху Камаку­ра, угнетаемые высокомерными феодалами и жестокими воителями в эпоху Муромати и Сэнкоку, эти новые слои японского народа с эпохой Токутава впервые почувствова­ли, что и они начинают обретать какое-то. место под солн­цем. До сих пор без роду и племени, почти без имени и фамильного прозвища, почти без прав и защиты закона, ничто в активно-политическом и в культурном смысле,— представители этих широких слоев народа, осевшие в го­родах и превратившиеся в ремесленников и купцов, в так называемое третье сословие, теперь заметили, что их эко­номическое положение во всей государственной системе прочно и устойчиво; более того,— чуть ли не прочнее во многом, чем тех же феодалов: в их руках сосредоточива­лись деньги. Они заметили, что могут иметь и свою соб­ственную жизнь; что японский город, в сущности говоря, уже принадлежит им. Новые слои японского общества, до­селе незаметные на культурной и политической арене, теперь почувствовали, что они имеют право существовать, и даже больше: действовать. У японской буржуазии в один прекрасный день как бы открылись глаза; она про­снулась и увидела, что «вселенная» (тэнка) стала принад­лежать не кому иному, а именно им. И вот эта так неожи­данно открытая ими, им открывшаяся «вселенная» сразу же предстала пред их взором в самом радужном свете. Всю бодрость и жизнерадостность становящегося сословия они перенесли на картину того мира, что теперь оказался пе­ред ними, в их обладании. Это был уже не тот укиё — «суетный мир», «горестный мир», как хотели понимать этот термин пропитанные эстетическим пессимизмом хэйанцы или их эпигоны времен Муромати; как хотели пони­мать его религиозно настроенные воины Камакура; это было то же слово укиё, но в другом смысле: эдосцы пред­почли иное толкование слова-иероглифа «уки», входящего в состав этого термина как определение к слову-иерогли­фу «ё» — «мир». Вместо «суета-скорбь», они начали пони­мать его как «веселье-гульба». Мир греха и печали пре­вратился для них в мир радости и удовольствия. Знамени­тый японский живописный жанр, созданный этой же буржуазией, так называемый, «укиёэ» — «картины укиё», именно и передает во всех подробностях этот живший ин­тенсивной жизнью и предающийся неудержимому веселью мир.

74
{"b":"265261","o":1}