-- Sie lieben mich?
Она отвечала, таинственно улыбнувшись:
-- Von Herzen...
И прибавляла:
-- Mit Schmerzen.
Я кричала:
-- Довольно.
И сердце мое билось глупым, шумным счастьем. Но слова падали дальше четко, чуть-чуть насмешливо:
-- Klein wenig...
Я поднимала вой, чтобы заглушить конец. Но неизменно слышала:
-- Und garnicht.
И все умолкало в комнате. И не знала я, правда ли или неправда была в ответе. Но сердце падало и падало. Отпуская руку, и очень тихая, шла умываться. Ведь был уже тогда обыкновенно час сна.
После обеда мне давали полчаса играть с Володей. Но в полчаса мы едва успевали запрячь лошадей, и уже появлялась высокая, плоская фигура Александры Ивановны в дверях, завернутая плотно в могеровый из блестящих петель платок. И звала молча.
А там, в далеких комнатах, гостиных и спальнях, сплеталась жизнь старших. Сестра в первый год выезжала. Дом наш принадлежал дедушке и был населен семейными. Прислуга убирала комнаты, подавала угощения, раздевала и одевала в передней частых гостей. Там смеялись и что-то все затевали: то спектакли, то живые картины, то вечер танцевальный, то катание с гор на тройках. И шили на бедных, и где-то, когда-то давали уроки бедным. Мама плакала по воскресеньям и жила для семьи по будням, стараясь быть молодой. Отец то редко, то постоянно бывал дома. То молчал днями, то говорил много, взволнованно и все рассказывая неуютное, страшное и непонятное о каких-то важных и чужих людях с большою властью, и которых какие-то голохвосты не любят, но которые и честны и храбры... Я ничего не понимала и только чему-то удивлялась. Но любила слышать бойкий голос отца, потому что тогда становилось весело, и иногда отец был ласков и глядел на меня с любовью. Когда я прощалась с ним после обеда, чтобы не беспокоить позже, он прижимал мое лицо к длинной, мягкой, шелковистой бороде и бормотал в напев надо мною слова благословения, крестя быстро тонкою, красивой рукой мое темя.
* * *
Летом в деревне было больше свободы. Утром надо было встать раньше, покормить, напоить всех моих многих зверей и почистить их жилища. Потом, конечно, уроки с Александрой Ивановной до обеда. После обеда крокет, потом, после молока и ягод, игры с Володей.
Летом мы снова то Чарли и Люси, то те два рабочих, Джек и Боб. Работы много. Нужно пахать и боронить, терпеливо часами волоча по аллее лопатку или граблю за собою вместо сохи и бороны. Нужно вертеть колесо на фабрике. Лошадь вертится на веревке вокруг дерева, а работник сидит на ветке и погоняет. Нужно было со сворами ходить на охоту за дикими зверями. И сколько тут случалось приключений! Володя покорно принимал все, что я в водовороте фантазий навязывала ему. Он же был моложе и безвольнее, и тоскливого нрава, и также бунтовал, но с безнадежностью и мрачно. Игры наши были часто дики и жестоки, и мы кричали дикими и жестокими голосами в роще, так что однажды уехавшие от управляющего гости вернулись в его контору, чтобы предупредить его, что в господском парке кого-то режут.
Но в это лето началось еще новое, что сначала очень удивило и заняло нас.
Мы поняли как-то вместе, что в этой устроенной, ясной, чистой жизни, где мы гуляли как бы по лужочку на веревочке, что в ней есть что-то от нас скрываемое и что это скрываемое было не только что вне нас, но и в нас самих. Я думаю, что и Володя так понял, не только я. Потому что в нем проснулось большое и жгучее любопытство. Я же, поняв, приняла понятое как еще игру, новую, заманчивую и недобрую, и душою игры была загадка, и загадка была я сама, и власть была моя приоткрывать и снова занавешивать мучительную, остро-жгучую тайну. В этой новой игре злая власть казалась моею. И когда мы вдруг оба погрузились в свою жизнь понявших и потому вечно дальше ищущих,-- то все стало мне совсем иным, чем было раньше. Уже новая игра превратилась в муку, но в ту муку мы оба втягивались не нашею силой.
Большое презрение к большим, лгавшим мне людям отравило мне тогда сердце, и отошла последняя близость и, казалось, потухла любовь.
Володя из товарища превратился в тайного сообщника. Мы должны были, зная свою тайну, скрывать ее. Это страшно сближало, и мы ненавидели друг друга за то страшное и уже непоправимое сближение. Это было как одно лицо никому не видимое, только нам одним. Оно глядело -- и мы не могли оторвать глаз; и как могли мы отгадать, от добра или от зла оно?
Спутанные, смущенные, отравленные и злые,-- мы долго не отрывались от тех глаз своей загадки, и вдруг понимали, что в нас те глаза и мы та загадка. Тогда мы искали в себе разрешение и, жалкие, ненавидели: Володя с жадным бессилием, я со злым торжеством.
Началась новая игра у дедушки под весну в какой-то воскресный вечер.
Вместо одной из тетушек, куда-то, зачем-то переехавшей, под квартирой дедушки поселился генерал Попов. Когда мы бегали в дикие лошади или скакали в цирк через веревки по коридору мимо чортова чулана, генерал Попов присылал лакея с покорнейшей просьбой не топотать над его головой.
Потопотав изо всех сил и всей злости на прощание, мы с Володей в тот вечер проскользнули на парадную лестницу, вбежали наверх в свой этаж и позвонили. Открыла судомойка, одна оставленная стеречь дом, и ушла к себе на кухню, далеко...
В детской Володиной было тихо и странно. Тикали часы, шуршало в углах и за стеной, пусто и просторно звучали наши голоса и колотилось в груди сердце...
Строили мы свой поезд, запрягали лошадей. Смеялись громко и ненужно, бранились не вправду, и вдруг смолкали, слушали пустоту, тишину, шорох стен и углов, биение сердца...
Бросили недопряженные стулья, махнули из комнаты в коридор, с раскрытыми глазами, с раздутыми ноздрями вперед мчались, тихо визжа во внезапном диком, спертом страхе и через переднюю на лестницу и по лестнице вниз, все с тем стонущим визгом: ведь стенка из передней стеклянная и видно им -- все видно... Они нас видят, только мы их не видим...
У дедушки.
В проходной гостиной за трельяжем.
Здесь, в освещенной скуке между двумя залами, где тетушки, где дядюшки, где братцы и сестрицы,-- лучше, гораздо лучше. И, отдышавшись на диванчике, затеваем игру. В школу.
Уроки. Эндрю, Люси, Чарли и все учатся.
-- Володя, ты видел на стекле?
-- Кого?
-- Не знаю. Когда мы убегали.
-- Что?
-- Прижался...
-- Глупости. Ты не знаешь, тысяча и тысяча сколько будет?
-- Две тысячи, мистер Чарли.
-- Неправда.
И вдруг розовые щечки мистера Чарли бледнеют в гневе.
-- Неправда. Ты не выучила урока, Люси. Тебя наказать! Тебя в чортов чулан. Тебя высечь...
Я не плачу. Все мальчики удивляются, что я не плачу. Гляжу с безумной смелостью в побелевшее лицо мистера Чарли. У мистера Чарли вздрагивают ноздри и вспыхивают голубые глазки, совсем как когда я его раздразню и он бросается на меня с ножом, с палкой, с камнем, вдруг сильный и страшный. Но теперь не страшно. И тихим голосом шепчу:
-- Меня ты не будешь сечь.
Конечно, мальчики смотрят, удивляются, ждут... Их много. Я одна. Я должна поддержать имя царевны... Но мистер Чарли зовет Боба и Джека. Они ведут меня.
Иду. Вижу ведь, что противиться нет смысла. И кричать тоже. Выходим так за трельяж; встречаем одну тетю и двух двоюродных братьев.
-- Какое у тебя лицо злое, Верочка!
Еще бы! Они не видят Джека и Боба. Не знают, что Володя мистер Чарли и зачем меня ведут.
В чулане чортовом темно и душно. Они бросают меня на пол. Они раздевают меня, чтобы сечь. Все равно, я сама своя, и непобедима. Так и мучеников били, но обидеть не могли. Володя сечет меня своей ручонкой. Это, конечно, ужасно больно. Я не кричу...
И вдруг побеждена, Сама побеждена. Сама хочу так. И мне сладки удары, и душная темнота, и тайна, и жгучий стыд в чортовом чулане...