-- Ну, вот, скажите, разве не чувствуете, какая уже огромная разница в публике? Ведь совсем же другое дело! Ведь приятно выступать перед этой новой публикой?
А когда концерт кончился, Горький сказал мне:
-- А вы знаете, нашим кооператорам все-таки не повезло. По крайней мере сегодня, по-моему, никакого угощения не будет. У них там со светом что-то не вышло.
Оказалось, что в помещении Петровских линий, где должен был состояться банкет, на котором должны были присутствовать Ленин, Горький и участники концерта, погасло электричество. В Москве тогда было большое затруднение с электричеством и свет удалось сохранить только для Колонного зала. Даже, говорят, в Кремле в этот вечер не было света.
Сконфуженные кооператоры посылали в свечную лавку у Иверских ворот, где был склад церковных свечей. Но необходимого количества свечей и там не оказалось. Банкет нам было обещано устроить через несколько дней.
Алексей Максимович, уходя с концерта, шутил:
-- Слабо у нас пока и с электрификацией и с кооперацией. Но не будем терять надежды. Меня зовет Ильич поехать к нему, говорит, что у него есть какая-то необыкновенная, толстенная свеча, вот какая, -- он показал обеими руками толщину. -- Так что мы посидим с ним при этой свече. Помечтаем с ним об электрификации.
* * *
Запомнились посещения Горьким наших спектаклей: "Бронепоезда" в 1928 и "Воскресения" в 1933 году. Оба раза Алексей Максимович был в очень хорошем настроении, крепком и бодром. Очень довольный этими спектаклями, весело взволнованный, он говорил, обращаясь главным образом к "старикам":
-- Вы положительно овладели секретом вечной молодости. Это потому, -- говорил он, -- что вы умеете растить молодежь. У вас выросла такая сильная молодежь, которая омолаживает весь театр. И, очевидно, не дает успокаиваться и стареть вам, "старикам". Оттого ваше искусство такое живое и молодое. У вас в театре ум с сердцем в ладу. -- И, помолчав, прибавил: -- Могущественный театр. Да, да, вы все можете, всемогущий театр.
Эти слова Алексея Максимовича передаю в точности, не по памяти, а по записи в моем дневнике.
"Ежегодник МХТ" за 1943 г., М., 1945.
В архиве В. И. Качалова сохранился черновой
набросок воспоминаний о первых встречах с
А. М. Горьким. Мы помещаем здесь этот вариант,
так как он прибавляет к мемуарной литературе о
великом писателе ряд ценных, живых
подробностей. (Ред.).
Вспоминается начало девятисотых годов. Осень 1900 года -- в Москве. Театр наш (тогда еще не МХАТ, а "Художественно-общедоступный") репетирует "Снегурочку". Играли мы не в Проезде Художественного театра, не в Камергерском переулке, а в Каретном ряду, в "Эрмитаже", а для репетиций снимали "Романовну". И вот помню, в одно прекрасное утро, именно прекрасное, осеннее утро, опаздывая на репетицию, бегу по Бронной. Меня обгоняют три фигуры: все разного роста, все по-разному, все необычно одеты, двое повыше ростом, третий -- низенький и коренастый. Все трое вбежали в подъезд "Романовки". Вхожу за ними и вижу растерянные лица, слышу недоумевающие голоса -- куда дальше итти, кого спросить?
Самый маленький, одетый в матроску, без шапки, с коротко остриженной головой, с окладистой бородой казался на вид старше остальных. Он уставился на меня смеющимися, лукавыми, прищуренными глазами и спросил высоким певучим тенорком, с ярким киевским акцентом: "Будьте таким ласковым, скажит, пожалуйста, вы не хосподин артист будете?" -- и объяснил, что им всем хочется попасть на репетицию. Я, помню, что-то пробормотал, что это не от меня зависит, что я очень спешу, опоздал, впрочем, спрошу или пришлю кого-нибудь из администрации. Оказалось дальше, что еще не все собрались, что я не опоздал, и я сейчас же спустился опять к ним, очевидно, потому, что эти три фигуры меня заинтересовали.
Начался разговор. Говорил самый высокий из них, приятным баритоном, с легкой хрипотцой, часто откашливаясь. Говорил очень на "о" -- о том, что им хочется бывать на репетициях, что их сам Немирович приглашал еще весной в Ялте всегда бывать в театре, когда они будут в Москве. "Это ж Горький, -- отрекомендовал его маленький с веселым смехом, -- фамилия его такая. Горький, Максим Горький, писатель. И хороший писатель. Молодой еще, но уже хорошие рассказы пишет. А этот,-- он указал на второго,-- поэт. Скиталец фамилия, имеет большой голос -- бас и на гуслях играет. А я -- тоже вроде писателя. Еще ничего не написал, но буду писать обязательно. Моя фамилия -- Сулержицкий, а короче -- я Сулер. Выходит у меня похоже на "шулер", но это потому, что у меня одного зуба спереди не хватает".
Помню, как мы все поднимались по лестнице, и первым легко и широко шагал через две ступеньки Горький, высокий, стройный, с тонкой юношеской фигурой. Запомнилось, как он встряхивал на ходу густыми длинными прядями каштановых волос, как высоко, чуть сутулясь, держал плечи. Запомнилось, как резко шмурыгал носом, ярко и резко приподнятыми и отточенными ноздрями, как менялось выражение светлосерых глаз, то преувеличенно суровое, почти грозное, то детски ясное и доброе. Запомнились жесты, когда он часто дергал себя за усы,-- усы уже тогда были такие же большие, жесткие, вниз опущенные, -- или когда вытягивал перед собой кулак, как будто угрожая кому-то. И тогда брови сурово насупливались и глаза глубоко прятались в этой насупленности и необычайной скуластости. И затем кулак разжимался, и вскидывалась великолепная большая кисть белых, тонких, длинных "артистических" пальцев, брови высоко поднимались, и из-под тогда уже морщинистого лба вдруг начинали смотреть ясные-ясные, необычайной доброты, лучистые, большие светлосерые глаза. Со сжатым кулаком его у меня почему-то ассоциировалось его мрачное и басистое "чорт возьми!", а с его убеждающей кого-то, вскинутой и растопыренной пятерней -- мне запомнилось сразу его мягкое, бархатное, баритональное -- "хорошо, понимаете ли, хорошо, великолепно" -- на "о".
Помню, как Алексей Максимович через несколько дней после этого стал нашим постоянным гостем, другом, любимцем, членом нашей театральной семьи. А Сулер вплотную вошел в жизнь театра и впоследствии работал у нас как режиссер, исключительно талантливый и темпераментный.
Ясно помню репетиции "Дна", особенно первое чтение пьесы. Читал Горький замечательно. Принимали мы его восторженно, откликались на каждое слово то затаенным волнением и тишиной внимания и даже слезами, то бурными взрывами смеха. Помню, что когда Алексей Максимович читал сцену, где Лука утешает умирающую Анну, он смахнул слезу со щеки и сердито сказал: "Подлец!" Мы не поняли, была пауза, насторожились. "Старик этот, Лука, подлец -- даже меня в слезу вогнал". А потом как-то застенчиво, чудесно прибавил: "Чорт возьми. Хорошо написано. Право же, хорошо. Не ожидал". Он вынул платок и вытер слезы. Тут замелькали и у нас носовые платки. Одни плакали тихо, другие громко всхлипывали, -- и вдруг прорвался и всё покрыл общий, дружный взрыв умиленного смеха, и раздался такой треск аплодисментов, какого я никогда не слыхал до того и, конечно, уже, наверно, больше не услышу никогда. Нас было не много, человек 30--40, не больше, но мы были все молоды и, очевидно, умели всем существом отдаваться тому прекрасному, что зажигало наши сердца. А сердца у нас были тогда здоровые, горячие, мускулы крепкие, ладони звонкие. Скоро уже тридцать лет, как отзвучали эти аплодисменты, а вот вспомнил, и слышу сейчас этот треск. Да, прекрасная это была минута -- и спасибо огромное за нее Горькому.