Я прожил с ней почти два месяца. Сюзи была очень нервной. Она все время куда-то торопилась. Или мне так казалось. Костлявая, суматошная. Хмыкала себе под нос, над чем-нибудь посмеивалась. Улыбка зачерствевшего сэндвича. Прожженные кофты. Руки в краске. Ее отец жил в Сконе[8]. Она почему-то этим гордилась и хотела к нему уехать.
«Я устала, Эжен. Если б ты знал, как я устала! Я сыта по горло. Я уеду к отцу и останусь у него, – говорила Сюзи. Об отце она рассказывала, как о сказочном персонаже, он был ее герой, он даже не болел. – Это совсем другой человек! Он совсем не такой, как все датчане. Он не думает о завтрашнем дне. Не откладывает деньги. Не старается производить положительное впечатление, держать марку, соответствовать высоким стандартам и так далее. Он просто живет своей жизнью! Он и не датчанин, и не швед. Он особенный…»
Я так и не понял, чем он был особенный; все, что Сюзи о нем говорила, считалось для датчанина нормой; я, разумеется, ей этого не сказал, просто слушал, как она расписывает его достоинства и безобидные недостатки, и чем больше вникал, тем более типичным скандинавом он мне представлялся. Но мне было все равно. Он жил в какой-то полузаброшенной деревушке, в общине Bergmans familj[9], которых практически не осталось в Скандинавии, потому что все члены подобных общин рано или поздно не выдерживали и нарушали обет – не пользоваться благами человечества – и, изменяя на свой лад кодекс Ульфа Бергмана, основателя первого подобного скита на севере Швеции, больше не могли по праву называться Bergmans familj.
«Потому что они используют компьютеры, покупают телевизоры и прочую технику и ничем от обывателей не отличаются, разве что волосы длинные носят, нигде не работают, слушают психоделическую музыку и курят траву, – говорила Сюзи. – А Ульф Бергман отказывался от всего. Даже воду носил из реки, и все его апостолы тоже! Он даже на автобусах не ездил. В настоящей Bergmans familj живут так, как жили пятьсот лет назад! До изобретения паровоза! Теперь таких коммун почти не осталось. Потому что всем хочется видеомагнитофон и особенно компьютер! Можно сказать, компьютер убил Bergmans familj. Но несколько настоящих Bergmans familj пока устояли, они еще держатся, и мой отец живет именно в такой коммуне!»
Она утверждала, что ее отец – настоящий отшельник, он живет в ските и даже не разговаривает ни с кем… или почти ни с кем. (Меня это несколько удивило: она при мне пару раз звонила отцу по мобильному телефону, – но я промолчал.) Итак, мы начали потихоньку собираться в Швецию, к отцу Сюзи, который бичевал где-то в Сконе, возле какой-то старинной церкви у самого синего моря, он что-то в этой церкви делал – пел, играл, рисовал, плел корзины или бредень, – и не все ли равно? Он был музыкант, художник, ткач, но не имел образования. Оно ему и не требовалось, потому что у него было призвание. У Сюзи тоже не было никакого образования, и этим она тоже почему-то гордилась. «Зачем мне образование? Зачем мне диплом? Вот мои дипломы!» – и она показывала на свои картины. Как только Сюзи слышала слово образование или если при ней кто-нибудь говорил о ком-то и добавлял: у него такое образование! – она начинала хмыкать, презрительно, как подросток, а после говорила: все они такие снобы, такие аррогантные…
Все лето мы собирались в Сконе. Я ей объяснил, что у меня нет документов, но это ее не остановило – «пф, документы – подумаешь!», – она трясла своих знакомых парней, в которых находила сходство со мной, требовала у них паспорт. Она даже ночью бредила этим, просыпалась, будила меня, говорила: «Я вспомнила!.. Есть такой Ульрик, который чем-то похож на тебя… – Она зажигала сигарету в потемках и шпарила: – Он тоже какой-то такой… Поэт! Задумчивый и молчаливый… и брезгливо посматривает на всех! Как ты! Он очень похож на тебя! Напомни, чтоб я ему позвонила…» Так Сюзи перебрала всех своих мужиков, она даже знакомила меня с ними и при мне, не стесняясь, толковала. «У Эжена нет сейчас паспорта, – говорила она, и тон у нее был обвиняющий, точно весь мир был виноват в этом (наверное, ей передалось мое настроение, она все-таки художница и, должно быть, уловила что-то такое, потому что я в душе так и считал: весь мир виноват в том, что я по уши в дерьме! весь мир, никак не меньше!). – То есть у него он конечно же есть, только не здесь. Он его потерял. Делать новый сейчас нет времени. Я имею в виду паспорт. Нам надо срочно съездить к моему отцу в Сконе. Туда и быстро обратно. Эжену нужен паспорт. Отец его ждет. Он должен ехать… Нет, сам отец приехать не может, потому мы и едем… Это очень важно! Вот я и подумала: может, ты дашь нам свой?.. Как что? Паспорт! Я потом отдам… Как зачем?.. Потому что вы чертовски похожи!» Ничуть не похожие на меня мужики шарахались от нее, отнекивались, пятились, смущались, отшучивались, разводили руками. Все они выглядели очень старыми, просто ужасно дряхлыми, им всем было прилично за сорок. В таком возрасте уже не играют в игры с паспортами. Им было не до того – такие развалины… Жалкие, размазанные жизнью, бледные и нерешительные. У них были семьи, по несколько семей на каждого, дети, кредиты, квартиры, машины, работы… Какой Эжен? Какой паспорт? Шутишь, Сюзи? Это же медузы! Но Сюзи не обращала внимания, мельчила зубками воздух, как пиранья. Трухлявые пни отмахивались и уходили; все они бросали на нее тень обветшалости: одно то, что эти стариканы были ее любовниками (даже если и десять лет назад), напоминало о ее возрасте, о раскисших ягодицах, о синяках на моем лобке…
Втайне – даже втайне от себя самого – я на что-то надеялся. Всю дорогу я думал о том, что приеду, зайду, засажу, помиримся, поедем все-таки в Сконе. За это лето я во что-то поверил… Сам не знаю во что.
У нее в студии всегда был страшный беспорядок – она никогда не убирала, дома было то же самое. Дела ее шли из рук вон плохо, она была всем вокруг должна, ей присылали письма из инкассо, дергали за рукава бритые мужички в проходных дворах, как-то в баре один цапнул ее за шкирку, стал требовать что-то, мы еле отвязались. Я чувствовал, что вот-вот вляпаюсь с ней в какую-нибудь историю (от одной мысли, что из-за этой дурочки меня могут прищучить, мурашки бежали между ног). Сюзи все время говорила, что пора ехать в Сконе, что-то менять в жизни. «Эта студия никуда не годится, – добавляла она, – от всего этого нет никакого толка. Это смешные деньги, просто смешные…»
Меня рисовали девушки и мальчики. Я был этим очень доволен. Прежде всего тем, что был всего лишь материал. Физический объект. Повод для ковыряния карандашом. Такой же, как кувшин, бюст, чучело. Безымянный. Когда они меня рисовали, я чувствовал, что мое тело вернулось на место, у меня снова появились руки, ноги, голова, ребра. Я ощутил, что у меня есть тени. Во мне зашевелились линии. Побежали черточки. Тело. Как просто! Что еще нужно? Студенты старались. Ничего больше им и не нужно было! Они наяривали. Целились взглядами, вычерпывали из меня личность. Потом я смотрел на свои изображения и видел незнакомого человека, который был неуязвим, потому что у него не было ни биографии, ни отпечатков пальцев. Это был кто угодно. И у него было мое лицо, мои руки, мои татуировки… Волшебная анонимность – о таком можно было только мечтать! Я смотрел в окно и ни о чем не думал. Они рисовали. По крышам блуждало яркое солнце. Летели птицы. Дверь хлопала, но меня это не беспокоило.
Сюзи любила понюхать амфика и тогда уходила в работу с головой. Когда мы оставались вдвоем, она рисовала особенно упоенно, часами… понюхает и рисует, рисует и болтает: о себе, об отце, о своих подругах… о подругах она могла чесать бесконечно! Все они на чем-нибудь сидели. Некоторые давно отъехали, другие время от времени лежали в дурках… И мои знакомые тоже, говорил я ей, либо сдохли, либо свихнулись. Она смеялась как припадочная, заворачивалась в себя, чуть ли не по полу катаясь, повторяла: «Either dead or mad! Dead or mad!»[10].