Литмир - Электронная Библиотека

   1 ноября 1916 г. Милюков произнес свою знаменитую речь на тему: "Глупость или измена?" Направленная непосредственно против Штюрмера, речь эта метила, однако, гораздо выше. Имя императрицы Александры Федоровны в ней прямо упоминалось. Все помнят, какое она произвела огромное впечатление, но не все, вероятно, отдавали себе отчет в ее будущих последствиях. Только гораздо позже, уже после переворота, стало ходячим, особенно в устах друзей Милюкова, утверждение, что с речи 1 ноября следует датировать начало русской революции. Сам Милюков, я думаю, смотрел на дело иначе. Он боролся за министерство общественного доверия, за изолирование и обессиление царя (раз выяснилось, что ни в каком случае и ни при каких условиях царь не может стать положительным фактором в управлении страною и в деле ведения войны), за возможность активного и ответственного участия творческих сил в государственной работе. Думаю, что в течение зимы 1916--17 г. для него выяснилась необходимость более решительного переворота собственно в отношении Николая II. Но я полагаю, что он, как и многие другие, представлял себе скорее нечто вроде наших дворцовых переворотов XVIII в. и не отдавал себе отчета в глубине будущих потрясений. С другой стороны основная позиция Милюкова по отношению к войне становилась все более и более решительной, все теснее связывалась с позицией союзников, в частности Англии, и делалась все непримиримее в отношении Германии. Я хорошо помню, какое впечатление произвел он на меня и на некоторых близких людей, собравшихся за обедом у И. В. Гессена в тот день, когда телеграф принес известие о первых германских мирных предложениях. Для нас это было фактом потрясающего значения, прежде всего потому, что в нем блеснул луч слабой и очень отдаленной, по все же -- надежды на возможность мира. С такой стороны мы прежде всего и оценивали этот факт. Милюков сразу и решительно облил нас ледяной водой. Спокойно и даже весело он заявил, что германские предложения имеют значение только постольку, поскольку они свидетельствуют о тяжелом положении Германии, -- что в этом только смысле их следует понимать и приветствовать, но что единственное возможное реагирование на них -- это категорическое и возможно более резкое их отклонение. Очевидно, только глубочайшая вера в "победный конец" и в возможность для России вести войну до такого конца, с тем, чтобы воспользоваться его плодами, диктовали Милюкову такое отношение. Сам Милюков недавно в одном письме назвал то настроение, которое владеет руководящими кругами в Европе, "военным азартом". Я думаю, что этот азарт лежит в основе всей международной политики с начала войны. Вступление в нее Италии, потом Румынии, а, позднее всех, -- Америки диктовалось не какими-либо правильно понятыми и законными национальными интересами, а тем менее какими-либо соображениями или побуждениями политической этики, а всецело азартом, развивающимся в душе того, кто присутствует при огромной игре с колоссальными ставками и знает, что от него зависит принять участие в этой игре, тем самым обеспечивая себе участие в будущем дележе добычи. Известные договоры с Италией и Румынией иного значения, как договоров о дележе добычи, не имеют. Конечно, к этой добыче стремились во имя национальных, а не каких-либо личных интересов. Конечно и Милюков, ухватившийся и до самого конца цепко державшийся за обещание Константинополя и проливов, думал только о благе России. Но в конце концов все завоевательные стремления точно также могут быть всегда оправдываемы ссылкой на заботу о благе страны. Подлинное отношение Милюкова к войне гораздо ближе всегда было к Romain Rolland, чем к BarrИs и Action franГaise. Тот круг идей и настроений, который владел Милюковым в годы 1914--1917, был лишь поверхностной накипью, он даже ощущался Милюковым как нечто ему чуждое, и выход из этого круга идей и построений должен был ощущаться им как "духовное" освобождение. Как я себе представляю, это освобождение состоит в возвращении к объективным критериям, соответствующим не той или другой ближайшей цели практической политики, а основным идеям справедливости, гуманности, отрицания крови и насилия.

   Как бы то ни было, из того, что сказано в предшествующих строках, уже вытекает с полной очевидностью неизбежность будущих конфликтов как в среде самого Временного правительства, так и между ним и окружавшими его элементами, наиболее причастными к революционному движению в тесном смысле слова. Самой влиятельной фигурой в составе Временного правительства оказался "заложник демократии" -- Керенский. Если бы кому-нибудь пришло в голову в день образования Временного правительства назвать Керенского военным министром, то, я думаю, сам Керенский, несмотря на свой безграничный апломб, смутился бы. А все другие приняли бы такое предложение за насмешку, за глупую шутку. Между тем через два месяца Керенский оказался "провиденциальным" военным министром. В еще большей степени это приходится сказать о верховном главнокомандующем. Я помню продолжительное заседание в Мариинском дворце, посвященное обсуждению и решению вопроса о том, кого следует назначить на эту должность -- Алексеева (в то время бывшего начальником штаба верховного главнокомандующего) или Брусилова. За последнего особенно стоял Родзянко. Я представляю себе, какой эффект произвело бы при этих условиях предложение кандидатуры Керенского. И оно, наверно, сочтено бы было просто за шутку дурного тона. И оно опять-таки осуществилось несколько месяцев спустя. Мне кажется, нет лучшего критерия степени стремительности в деле возобновления идей Циммервадьда и связанного с ним разрушения нашей армии, как эти два назначения. Но, в сущности говоря, зачатки будущего разложения уже заключались в том факте, что основной вопрос -- отношение к войне -- был при составлении Временного правительства обойден: иначе, как допустить, что в рядах его вместе с Милюковым оказался Керенский, взгляды которого достаточно были известны из его речей в Государственной думе?

   Нужно заметить, что в первые дни и даже недели существования Временного правительства вопросы внешней политики, связанные с войной, как-то совсем не выдвигались. Оставалось нераскрытым глубокое внутреннее противоречие, заключавшееся в том, что переворот, будучи фактически результатом военного бунта, по существу, должен был повести к разрушению дисциплины и разложению сперва в петербургском гарнизоне, а затем по мере того, как этот гарнизон становился питомником большевизма, очагом заразы, -- разложение должно было проникнуть и дальше; между тем, по официальной идеологии, революция должна была поднять нашу военную силу, так как отныне войска боролись не за ненавистный самодержавный строй, а за освобожденную Россию. Известно, что в первое время многие наивные люди думали (и даже писали в газетах), будто Германия очень была смущена патриотическим порывом русской революции; она-де сперва возложила на эту революцию большие надежды, но теперь должна убедиться, что "сознательная" русская армия, завоевавшая себе свободу, будет для нее гораздо страшнее... и т. д. Не знаю, верил ли кто в самом деле этому вздору, но, повторяю, он был не только развиваем на страницах газет, но многократно и настойчиво преподносился официально (например, при приемах послов, а также многочисленных военных депутаций, которые стали являться в конце марта). А между тем незаметно и помаленьку начался подкоп против лозунга "войны до победного конца" во имя другого -- "мира без аннексий и контрибуций". Постепенно начались в составе Временного правительства жалобы на то, что Милюков ведет какую-то свою международную политику, и ведет ее совершенно самостоятельно. Начало обнаруживаться внутреннее расхождение, но на первых порах довольно неясно и нерешительно. Если я не ошибаюсь, впервые вопрос был поставлен резко после появления в печати беседы с Милюковым по вопросу о задачах войны (в No от 23 марта "Речи"), за неделю, приблизительно, было опубликовано пресловутое воззвание Совета рабочих и солдатских депутатов "К народам всего мира" (от 14 марта), в котором впервые показала свое истинное лицо группа вожаков Исполнительного комитета. Ничего, конечно, нельзя себе представить более противоположного друг другу, чем эти два документа. Не знаю, под влиянием ли своих друзей или непосредственно -- Керенский был приведен опубликованием беседы с Милюковым в состояние большого возмущения. Кажется, он только что вернулся из Москвы. Я живо помню, как он принес с собой в заседание номер "Речи" и -- до прихода Милюкова, -- по свойственной ему манере, неестественно похохатывая, стуча пальцами по газете, приговаривал: "Ну, нет, этот номер не пройдет". Когда вопрос был поставлен, Милюков заявил, что его беседа появилась в противовес интервью с Керенским, напечатанным, если не ошибаюсь, в московских газетах. Не помню, в этом ли именно или в другом, близком по времени, совещании Керенский в очень резкой форме доказывал Милюкову, что если при "царизме" (одно из гнусных выражений революционного жаргона, чуждого духу русского языка) у министра иностранных дел не могло и не должно было быть своей политики, а была политика императора, то и теперь у министра иностранных дел не может быть своей политики, а есть только политика Временного правительства. "Мы для вас -- государь император". Милюков, внешне хладнокровно, но внутренно сильно возбужденный, на это ответил приблизительно так: "Я и считал и считаю, что та политика, которую я провожу, -- она и есть политика Временного правительства. Если я ошибаюсь, пусть это мне будет прямо сказано. Я требую определенного ответа и в зависимости от этого ответа буду знать, что мне дальше делать". Здесь был прямой и решительный вызов, и на этот раз Керенский спасовал. Устами кн. Львова Временное правительство удостоверило, что Милюков ведет не свою самостоятельную политику, а ту, которая соответствует взгляду и планам Временного правительства. Выход из получившегося неловкого положения был найден в том, чтобы принять за правило -- не давать на будущее время никаких отдельных политических интервью. В то же самое время было выражено пожелание, чтобы Милюков возможно скорее сделал Временному правительству подробный доклад с целью полного его ознакомления с международным положением во всех его деталях и, прежде всего, со всеми знаменитыми "тайными договорами". Это было сделано уже в первой половине апреля, но еще до того, в конце марта, опубликована была декларация Временного правительства по вопросу о задачах войны.

17
{"b":"265149","o":1}