В эти 40--50 минут, пока мы шли к Государственной думе, я пережил не повторившийся больше подъем душевный. Мне казалось, что в самом деле произошло нечто великое и священное, что народ сбросил цепи, что рухнул деспотизм... Я не отдавал себе тогда отчета в том, что основой происшедшего был военный бунт, вспыхнувший стихийно вследствие условий, созданных тремя годами войны, и что в этой основе лежит семя будущей анархии и гибели... Если такие мысли и являлись, то я гнал их прочь.
Когда мы подошли к Шпалерной, она оказалась совершенно запруженной войсками, направлявшимися к Думе. Приходилось несколько раз останавливаться и довольно долго ждать. То и дело проползали моторы, с трудом прокладывая себе дорогу через толпу. Площадь перед зданием Думы была переполнена так, что яблоку негде было упасть: на аллее, ведущей к подъезду, происходила невероятная давка, раздавались крики; у входных ворот какие-то молодые люди еврейского типа опрашивали проходивших; по временам слышались раскаты "ура". Одну минуту я уже отчаялся дойти до подъезда Думы и потерял связь с моими товарищами. Наконец, протискиваясь и проталкиваясь, я добрался до ступеней подъезда. В это время на возвышение, устроенное перед дверью, а может быть на открытый автомобиль (мне с моего места не было хорошо видно), взобрался В. Н. Львов и сказал приветственную коротенькую речь по адресу тех воинских частей, которые находились на площади. Его плохо было слышно, и речь его не производила никакого впечатления. Когда он кончил и спустился к дверям Думы, туда хлынула толпа, давка стала еще сильнее. Не помню уже, как я оказался в вестибюле. Внутренность Таврического дворца сразу поражала своим необычным видом. Солдаты, солдаты, солдаты, с усталыми, тупыми, редко с добрыми или радостными лицами; всюду следы импровизированного лагеря, сор, солома; воздух густой, стоит какой-то сплошной туман, пахнет солдатскими сапогами, сукном, потом; откуда-то слышатся истерические голоса ораторов, митингующих в Екатерининском зале, -- везде давка и суетливая растерянность. Уже ходили по рукам листки со списком членов Временного правительства. Помню, как я был изумлен, узнав, что министром юстиции назначен Керенский. (Я не понимал тогда значения этого факта и ожидал, что на этот пост будет назначен Маклаков.) Такой же неожиданностью было назначение М. И. Терещенко. Встретившийся мне знакомый журналист, по моей просьбе, взялся показать мне дорогу к комнатам, где находились Милюков, Шингарев и другие мои друзья. Мы пошли какими-то коридорами, комнатушками, везде встречая множество знакомых лиц, -- по дороге попался нам кн. Г. Е. Львов. Меня поразил его мрачный, унылый вид и усталое выражение глаз. В самой задней комнате я нашел Милюкова, он сидел за какими-то бумагами с пером в руках; как оказалось, он выправлял текст речи, произнесенной им только что, -- той речи, в которой он высказывался за сохранение монархии (предполагая, что Николай II отречется или будет свергнут). Милюков совсем не мог говорить, он потерял голос, сорвав его, по-видимому, ночью, на солдатских митингах. Такими же беззвучными, охрипшими голосами говорили Шингарев и Некрасов. В комнатах была разнообразная публика. Почему-то находился тут кн. С. К. Белосельский (генерал), ожидавший, по его словам, Гучкова, -- очень растерянный. Через некоторое время откуда-то появился Керенский, сопровождаемый графом Алексеем Орловым-Давыдовым (героем процесса с Пуаре), взвинченный, взволнованный, истеричный. Кажется, он пришел прямо из заседания Исполнительного комитета Совета рабочих и солдатских депутатов, где он заявил о принятии им портфеля министра юстиции -- и получил санкцию в форме переизбрания в товарищи председателя Комитета. Насколько Милюков казался спокойным и сохраняющим полное самообладание, настолько Керенский поражал какой-то потерей душевного равновесия. Помню один его странный жест. Одет он был, как всегда (т. е. до того, как принял на себя роль "заложника демократии" во Временном правительстве): на нем был пиджак, а воротничок рубашки -- крахмальный, с загнутыми углами. Он взялся за эти углы и отодрал их, так что получился, вместо франтовского, какой-то нарочито пролетарский вид... При мне он едва не падал в обморок, причем Орлов-Давыдов не то давал ему что-то нюхать, не то поил чем-то, не помню.
В соседней комнате происходило какое-то военное совещание. Я издали увидел генералов Михневича и Аверьянова3.
Кажется, в то время уже говорили о том, что Гучков и Шульгин уехали в Псков, -- и говорили как-то неодобрительно-скептически.
Делать в Думе мне было нечего. Вести сколько-нибудь систематический разговор с людьми, смертельно усталыми, -- было невозможно. Пробыв некоторое время, вобрав в себя атмосферу -- лихорадочную, сумасшедшую какую-то, -- я направился к выходу. По дороге, в одной из маленьких комнат, я встретил П. Б. Струве4, который находился в Думе, если не ошибаюсь, чуть ли не со вторника. Настроение его было крайне скептическое. Мы с ним недолго поговорили на тему о необычайной сложности и трудности создавшегося положения. Потом я направился домой.
На другой день, 3 марта, я утром, в обычное время, пошел в Азиатскую часть. На углу Морской и Вознесенского я встретил М. А. Стаховича, который сообщил мне, как о совершившемся факте, об отречении Николая II (за себя и за сына) и о передаче им престола Михаилу Александровичу. Это же самое подтвердил мне М. П. Кауфман (бывший министр народного просвещения), которого я встретил недалеко от Караванной. Придя на службу, я застал опять крайнее оживление, толпу народа на лестнице и в большом зале заседаний, и снова ко мне обратились с просьбой сделать какие-нибудь разъяснения по поводу создавшегося положения. Я согласился. В зале собрались все служащие, пришел и почтенный генерал Агапов, начальник казачьего отдела главного штаба. В своей речи я поделился теми сведениями, которые у меня были (правда, крайне скудными), -- сказал, что факт отречения царя должен разрешить вопрос и для всех тех, кто стоит на почве верноподданнической лояльности quand-meme {непременно (фр.).}, и затем, останавливаясь на предстоящей задаче, развивал вчерашние свои мысли о необходимости положить все свои силы на работу и на поддержку безусловной дисциплины. Вслед за мной говорили и другие, в том числе генерал Агапов. Настроение было очень твердое и хорошее, никаких диссонансов не было заметно. Помню даже, что Агапов поднял некоторые ближайшие практические вопросы, требующие, как он указал, немедленного решения для того, чтобы не останавливать налаженность работы и не вносить расстройства в нормальный ход дел.
Пробыв недолго со своими сослуживцами, я решил отправиться к начальнику Азиатской части генералу Манакину, не выходившему из дому по нездоровью (кажется, он по телефону просил меня зайти к нему). Была чудная, солнечная, морозная погода. Не успел я прийти к генералу Манакину и поговорить с ним, как к нему позвонили из моего дома, и жена сказала мне, что меня просят немедленно, от имени кн. Львова, на Миллионную, 12, где находится -- в квартире кн. Путятина -- вел. кн. Михаил Александрович. Я тотчас распростился с генералом Манакиным и поспешил по указанному адресу, разумеется, пешком, так как ни извозчиков, ни трамвая не было. Невский представлял необычайную картину: ни одного экипажа, ни одного автомобиля, отсутствие полиции и толпы народа, занимающие всю ширину улицы. Перед въездом в Аничков дворец жгли орлов, снятых с вывесок придворных поставщиков.
Я пришел на Миллионную, должно быть, уже в третьем часу. На лестнице дома No 12 стоял караул Преображенского полка. Ко мне вышел офицер, я себя назвал, он ушел за инструкциями и, тотчас же вернувшись, пригласил меня наверх.
Раздевшись в прихожей, я вошел сперва в большую гостиную (в ней, как я узнал, в это утро происходило то совещание Михаила Александровича с членами Временного правительства и временного комитета Государственной думы, которое закончилось решением великого князя отказаться от навязанного ему "наследия"), В следующей комнате -- по-видимому, будуаре хозяйки -- сидели кн. Львов и Шульгин. Кн. Львов объяснил мне мотив моего приглашения. Он рассказал мне, что в самом Временном правительстве мнения по вопросу о том, принимать ли Михаилу Александровичу престол или нет, -- разделились. Милюков и Гучков были решительно и категорически за и делали из этого вопроса punctum saliens {решающий пункт (лат.).}, от которого должно было зависеть участие их в кабинете. Другие были, напротив, на стороне отрицательного решения. Великий князь выслушал всех и попросил дать ему подумать в одиночестве (я предполагаю, что он посоветовался со своим секретарем Матвеевым, которому он очень доверял, и что тот был сторонникам отказа). Через некоторое время он вернулся в комнату, где происходило совещание, и заявил, что при настоящих условиях он далеко не уверен в том, что принятие им престола будет на благо родине, что оно может послужить не к объединению, а к разъединению, что он не хочет быть невольной причиной возможного кровопролития и потому не считает возможным принять престол и предоставляет решение (окончательное) вопроса Учредительному собранию.