309
сухой арифметикой убиваются все интересы личной инициативы и творчества, личных надежд и желаний. На что все это нужно и кому?
Фролов не бросил своего шутовства и в таком же тот сказал:
-- Людишки что балалайка, их можно настроить по всячески: кнутом да прутиком, рублем да дубьем их, как овец, можно приучить жить по-всячески. Ну а чем они от овец отличаются? Корм у них будет, работа будет, квартира будет, черта ли им еще нужно! Что! думаешь с тоски вешаться станут или как лягушки в воду попрыгают? Нет, не такая вы скотинка самолюбивая, чтобы вешаться с досады; вы народ православный, богобоязненный, всякого греха и супротивства боитесь, из вас любых веревок навьешь. Вы -- земляная сила. Видал лес? Каждое дерет растет, как хочет: и вширь, и вверх, и теснит сильное слабое, а мы подрежем этот лес, как подрезают культурные сады и парки, чтобы никто никого не теснил и вширь не разрастался. Видал? Не сохнут дерева от подрезки. И вы топиться не станете и будете плодиться и размножаться и населять землю... А интереса у них не будет, -- подмигнул он Тихомирову, -- хлеб жрать будете, спать будете, работу дадим. С бабами вотажиться разрешим налево и направо! А то им интересу мало! А у пролетария больше интересу на фабрике? Живет, не топится, и вы будете жить! Невелики господа, найдете чем интересоваться. А зато мы тогда весь мир завоюем и покорим, под нози своя всякого врага и супостата!..
Я возразил, что и Маркс надумал много отсебятины, которая никому не нужна. Что сам он не был ни хозяином, ни работником, а потому не мог и понимать настоящих их отношений и интересов друг в друге; что никто из этих так называемых эксплуатируемых батраков и рабочих сам не скажет, что его эксплуатируют, так как, с одной стороны, он знает, что он живет у хозяина по своей доброй воле, и что сколько бы он ни получал, он всегда имеет возможность в 2--3 года прикопить деньжонок и завести собственное дело, как в деревне, так и в городе, и что если кто этого не делает, не старается улучшить свое положение, так виноват в этом он сам, а вовсе не хозяин; что никто никому не мешает жить хорошо и на фабрике и в деревне, только не надо гулять и пьянствовать и надо откладывать хоть по 3 рубля в месяц на черный день, как страховку от непредвиденных случаев.
-- Это мы слышали, это мещанская мораль, это мелкобуржуазная стихия богатых мужиков, -- сказал он со зло-
310
бой. А мы -- безбожники и никакой морали не признаем. У нас свой бог и своя теория. К черту вас с вашим мещанством! Совсем безнадежен, -- сказал он Тихомирову, -- хоть ты его зарежь, а он все свое. Вот она целина-то непочатая. Придется нам поработать над ними!
-- Да вы-то кто? -- спрашивал недоуменно Тихомиров, -- боги или дьяволы? На что вы им нужны-то с вашими теориями? Ну кто вас просит весь мир переделывать?
-- Мы-то! Мы -- его величество пролетарий! И ваше царство и наше царство. За нами и право и сила!
После этого, до самого моего ухода, он уже избегал таких принципиальных споров.
В конце октября мы все снова были вызваны Демидовым в контору. Нам было прочитано предварительное решение Московского военно-окружного суда (куда перешло дело) о том, что до начала суда мы можем быть освобождены под залоги от 500 до 800 рублей каждый, по внесении которых каждый будет тотчас же освобожден. А через три недели я вышел из тюрьмы с извещением от суда, что залог за меня внесен корпорацией наших защитников.
-- Еще мы с ним встретимся на узенькой дорожке после революции, -- говорил Фролов Тихомирову, прощаясь со мной, -- только тогда будем не говорить, а устраивать новое "общество", без Бога и без собственности.
Тихомиров прощался со мной, чуть не плача, ему страшно было оставаться одному с этим "ловкачом-демократом".
Данила радовался и наставительно говорил:
-- Только смотри, уговор, чтобы второй раз не приходить... ложку-то свою возьми из камеры. На радостях он разрешил мне подойти к камере "жулья" и попрощаться с Арапычем.
-- А с кем же нам теперь балакать-то? -- опечалился он, недовольный, недовольны были и другие.
-- Уж ты бы сидел до конца войны, -- говорили они, -- а там видно бы было...
-- К Фролову ходите, -- посоветовал я.
-- А ну его к черту, -- выругался Арапыч, -- он и в Бога не верует, и совести не признает, у него не душа, а жестянка! Он даже ворам не друг!..
ГЛАВА 67. СУД ПРИ ЗАКРЫТЫХ ДВЕРЯХ
Через 3 месяца (в конце февраля) 1916 г. мы получили повестки о вызове в суд на 15 марта.
311
В настоящем деле приняли близкое участие некоторые близкие друзья покойного Л. Н. Толстого: В. Г. Чертков, его жена Анна Константиновна, И. И. Горбунов, П. И. Бирюков, Ф. А. Страхов, дочери Льва Николаевича Татьяна и Александра, С. Л. Толстой и др., и по их просьбе защиту на суде взяли на себя известные тогда адвокаты Москвы и Петербурга: В. А. Маклаков, Карабчевский, Малянтович, Муравьев, Громогласов, Гольденбладт и еще восьмеро других (имен которых я не помню), а сами они выступали за нас свидетелями в суде, давая характеристику каждого из нас и защищая в принципе те христианские идеи, следствием которых и было подписано нами воззвание против войны.
Жаль, очень жаль, что я не могу описать подробно этого суда над нами, так как не имею в своих руках его материалов. И что тут можно сказать по короткой памяти одного человека? Суд длился 11 дней. Повторялись показания 29 подсудимых, говорились длинные речи защитников и свидетелей, описание которых заняло бы много сотен страниц. Одно будет лишь верно и ясно, что суд этот в конце концов превратился в публичную проповедь христианского жизнепонимания и христианских идей, в противовес военному милитаризму и патриотизму, которые в то время насаждались властью в умах народа и которые старался безнадежно поддерживать в суде наш обвинитель, военный прокурор Гутор. Кто попадал в залу суда после 3--4 дней от его начала, тот уже не видел суда над какими-то обвиняемыми, наоборот, он удивленно слушал, как и сами обвиняемые и, главное, их свидетели обвиняют с точки зрения христианства и самый суд, и в его лице всю официальную Россию, навязавшую своему народу эту дикую и бессмысленную войну, какая не только не оправдывалась морально, но не оправдывалась и никакими другими политическими выгодами и соображениями, ради которых нужно было губить такую массу людей, разорять их и грабить. Тут развенчивалась и вся эта выдуманная ложь о достоинстве и чести могущественной нации и государства, для поддержания которых будто нельзя было иначе поступить, не принявши вызова.
Суд был в огромной круглой Екатерининской зале, в здании судебных установлений в Кремле, и хотя он считался судом при закрытых дверях, однако через несколько дней от своего начала зала эта стала наполняться избранной публикой, а к последним дням и совсем не вмещала всех желающих присутствовать на нашем суде.
Но как же это вышло, как было допущено? По закону разрешалось только каждому подсудимому пригласить двух
312
родственников, но мы выходили обратно на коридор и раздавали другим знакомым те билеты, которые имели для родственников, а потом и сами часовые стоявшие у нескольких дверей -- входов в этот зал, видя попустительство начальства, стали пропускать за деньги кое-кого из напиравшей с коридора публики. Один давал деньги, а другие за ним проходили так, и солдаты не останавливали, боясь огласки за взятые двугривенные. Еще в первые 2--3 дня, при шуме и спорах в дверях, секретарь суда пролезал сквозь стену и наводил порядок, а потом и совсем перестал обращать внимание, и публика шла беспрепятственно. Каждый вновь пришедший был так заинтересован этим публичным религиозным митингом, что на другой день приводил с собой еще десяток своих новых знакомых, и таким образом изо дня в день зал быстро наполнялся. А ведь был военный суд и в военное время, на котором, кроме военных судей-полковников и подполковников и председателя генерала, Абрамовича-Барановского, еще присутствовал неизвестный нам генерал с огромными рыжими усами, присланный из Петербурга специально для наблюдений. И все же это был не суд, а публичная пропаганда христианской идеи, в корне осуждавшая войну и ее ужасы.