В церкви, во время святой молитвы, Федор Иваныч совершенно уходил от всех неприятностей и не думал уже ни о настойке, ни об икре, ни о разнузданной ватаге процессов. Было лишь приятное и легкое сознание, что он с просветленной душой стоит здесь и отдает, что полагается, богови.
Когда о. Федор выходил на амвон принимать от дьякона евангелие, то делал это со спокойной, неторопливой торжественностью и как бы со слабым изнеможением, склонив немного набок свою голову с наполовину вылезшими волосами.
Это был один из самых приятных моментов. Он, не глядя, чувствовал в блеске свечей и золота сотни глаз, устремленных на н_е_г_о, и от этого легкий, приятный холодок, веяние духа, пробегал по опухшей спине. И хотелось даже лицу своему придать выражение кроткого страдания, которое он несет за подведомственных ему духовных детей.
И, действительно, лицо его сверх обычной слабой доброты было кротко и размягченно.
-- Батюшка-то наш, ангел,-- говорили старушки, плача и сморкаясь.
В такие минуты даже дьякон как-то подтягивался и, конечно, не решился бы ничего рассказать из своего скользкого репертуара, так как о. Федор никогда не забывался, никогда не упускал мысли, где он и кто он сейчас. И уж никогда не путал: во время служения не бывал тем, чем он был в действительной жизни, и наоборот.
Так шло время, и Федор Иваныч уже склонялся к мысли, что, может быть, дело обойдется, организм зазевается и забудет, что хозяин его опять на старое съехал.
VIII
Но вдруг, совершенно неожиданно, у него появилась опять опухоль, и сделались жестокие судороги в ногах и в пальцах рук. В левой стороне живота выперло что-то, и Федор Иваныч стал задыхаться. Его положили на постель.
-- Вот, довели, окаянные,-- говорил с трудом, уже лежа на постели, Федор Иваныч.
На вопрос домашних, кто довел и кто эти окаянные, Федор Иваныч ничего не ответил и только махнул рукой. Очевидно, он подразумевал процессы.
Становилось уже несомненно, что нужна сторонняя власть, приходилось передать управление делами какому-нибудь другому лицу, чтобы оно пришло водворять тут порядок. То есть, просто говоря, нужно было в конце концов обратиться к Владимиру Карловичу.
Приехавший доктор застал Федора Иваныча на кровати с бледным, опухшим и побелевшим лицом, среди которого только один нос несколько утешал своим красно-лиловым цветом, указывая на присутствие в организме все еще цветущих жизненных сил.
-- Ну, вот, добились своего! -- сказал доктор.
-- Это не я... -- только и сказал Федор Иваныч.
Доктор не расслышал.
-- Ведь это -- вторичная опухоль! Вот, как появилась, так, конечно, и скрутила. Безобразный вы человек!
Федор Иваныч уже молчал, что он уже целый месяц с ней живет.
-- Ну, что же, попробуем повозиться, может быть, и наладим дело, если вы и после второго припадка выжили.
-- Мой отец-покойник после четвертого выжил,-- слабо сказал Федор Иваныч.
-- Ну, хорошо. Только теперь, батюшка мой, извольте лежать смирнехонько, а мы уж будем распоряжаться вами по-своему.
-- Вы уж построже с ними,-- со слабой надеждой сказал Федор Иваныч.
-- С кем с ними? -- удивленно спросил доктор.
Но у Федора Иваныча сказалось это инстинктивно, и он сам не мог уже объяснить, на кого он жалуется.
-- Ему надо делать общие припарки,-- сказал доктор, обращаясь к жене Федора Иваныча, которая с завязанными зубами стояла в ногах кровати, держась рукой за никелевую шишку.-- А главное, не давайте ему ни на йоту отступать от того режима, какой я ему установлю. И все вредное прячьте от него подальше, спеленайте его даже, если будет нужно,-- шутил доктор.
-- Ну, зачем прятать,-- сказал Федор Иваныч, лежа изможденный, с закрытыми глазами,-- что я, разве маленький?
После этого припадка Федор Иваныч резко изменился. Он уже не подшучивал над другими, а большею частью грустно трунил над своим положением: что вот опять его парят и вымачивают, как солонину какую-то. Он стал совсем послушен. Белье теперь на нем бывало постоянно чистое, потому что с ним уже не церемонились. Марья без долгих разговоров сажала его на кровати, стаскивала за рукав сорочку, как наволочку с большой подушки, и покрывала его с головой чистой сорочкой, только предварительно нагретой по его просьбе у печки. И сейчас же из-под сорочки появлялась сначала удивленная голова, потом пролезали и руки.
Марья с особенным, ей свойственным удовольствием хлопотала около припарок. Болезнь и всякие подобные явления вызывали в ней жгучее любопытство. И чем тяжелее и некрасивее был вид болезни, тем больше она любила посмотреть. А потом у ворот рассказывала другим кухаркам, с горестным видом подперши рукой щеку. Кухарки, не имевшие случая видеть что-нибудь подобное у себя дома, слушали с жадным выражением и завидовали Марье.
По вечерам она приносила таз с водой. О. Федора раздевали, сажали на стул и завертывали одеялами, оставляя торчать только одну пастырскую голову. Причем Марья, по обыкновению, употребляла столько силы, что Анне Ивановне то и дело приходилось кричать на нее:
-- Тише, ступа! Ты так повалишь его. Поверни его лицом сюда, куда же ты его носом к стене посадила!
Потом подставляли под Федора Иваныча таз с водой, спихивали туда палочкой с железного листа раскаленный кирпич, и обе немного отходили в сторону, как бы ожидая взрыва. А Федор Иваныч, закутанный до головы в одеяло, сидел, как оракул, и от него шел пар.
-- Действует? -- спрашивала жена.
-- Действует,-- покорно отвечал Федор Иваныч.
Марья рассказывала потом кухаркам, что смирнее и послушнее больного она не видела. И действительно, Федор Иваныч все переносил и всему подчинялся терпеливо, что бы над ним ни делали. И в этом точно сказывался огромный навык в деле всякого подчинения. Он не высказывал ни жалоб, ни протестов, как он не высказывал их всю свою жизнь.
Иногда приходил казначей, его приятель, и говорил, здороваясь:
-- Что, лежишь, батя?
-- Лежу,-- отвечал Федор Иваныч, слабо усмехаясь над своим положением, и так как они обыкновенно играли в карты на грецкие орехи, Федор Иваныч прибавлял:-- Что же, перекинем в картишки.
-- За вами еще фунт грецких,-- напоминал казначей.
-- Отыграюсь, бог даст,-- говорил Федор Иваныч.
Иногда казначей приходил, когда Федор Иваныча сажали на кирпич, и, увидев оракула посредине комнаты, говорил:
-- Что, сидишь, батя?
-- Сижу,-- отвечал Федор Иваныч.-- Садитесь и вы. Там на стуле лежит что-то, так вы сбросьте это сами на кровать. А то меня мои недоброжелатели забинтовали с руками и ногами, да еще не смей им противоречить ни в чем.
IX
С вмешательством немца во внутренние дела у Федора Иваныча появилось невыразимо приятное ощущение освобождения. До этого у него, кроме заботы самоуправления, была боязнь домашних, что вдруг они узнают, что ему хуже стало, что ему грозит смерть. Вот тогда попадет на орехи!
"А! -- скажут,-- тысячу раз говорили, и сам знаешь, что вредно тебе столько спать, торчать постоянно у окна без всякого движения и жевать; не можешь удержаться!" -- и так далее, и так далее.
Теперь же этого неприятного вопроса не могло и существовать для пастыря. Виноват, е_с_л_и ч_т_о, будет не он, а они с немцем. Его же дело сторона. Чувствовалась знакомая безответственность за ход и итоги своей жизни. Так и хотелось насмешливо улыбнуться и сказать:
"Не знаю, мое дело сторона. Я тут ни при чем. Спросите кого-нибудь там..."
Деятельность о. Федора сильно сократилась вследствие лежачего положения. Доставлявшие ему духовно-нравственное удовлетворение переписывание церковных книг, подсчет умерших и кружечных сумм стали невозможны.
Большую часть дня он лежал на спине и следил глазами за тенями, которые ходили по потолку, и тут немножко думал о тенях. Или перевертывался на бок, и, лежа лицом к стене, водил пальцем по рисунку обоев и думал уже об обоях. К этому сводилась почти вся его духовная работа. И недостаток ее тяготил о. Федора.