Федор Иваныч немного смягчился при виде такого к себе отношения, но не хотел этого показать.
-- Ну, я, брат, не военный и мне твоей чести не нужно,-- сказал все-таки более мягким тоном Федор Иваныч.-- А ты иди-ка лучше и не кричи, как безобразник, перед домом отца духовного.
-- Отец, отец! А на водку-то, на губительницу-то мою окаянную!
И Васька, склонив умиленно-просительно набок голову, ждал.
Федор Иваныч сидел, щелкая семечки, и равнодушно поглядывал на облака. Васька ждал.
-- Что ж ты стоишь? -- спросил Федор Иваныч удивленно, как будто он думал, что Васька уже ушел, а он все еще тут,
-- На губительницу копеечку,-- сказал уже тише Васька, жалко моргая и держа голову молитвенно набок,
-- Если губительница -- брось.
-- Не могу, силы нету.
-- Мало ли чего не можешь! Имей волю и будешь мочь. Я бы тоже, может быть, захотел безобразничать или что, а ведь терплю, сдерживаю себя, тружусь! -- говорил Федор Иваныч, даже несколько возбуждаясь.-- У меня сколько вас! Всех надо наставить и сберечь ваши души.
Васька, моргая и с тупым усилием напрягая свой узкий, весь в частых морщинах лоб, слушал, стараясь понять, хотя, видимо, не понимал ничего. У него было такое бесплодно напряженное выражение, как будто он вслушивался в иностранную речь. Но лицо его по привычке все более и более принимало вид человека, готового каяться, биться головой, сознав свою мерзость греховную под огненным словом святого наставника.
-- Верно! Верно это! -- говорил он, подняв картуз, и, зачем-то еще с большим усилием бросив его, махнул рукой.-- Верно! Окаянный я! -- И он, вытянув руку внутрь рукава, потянул пустой конец к глазам, утирать слезы.
-- Ты не окаянный, а пропащий, несчастный человек! -- говорил торжественно и взволнованно Федор Иваныч.-- Тебя жалеть, жалеть, а не ругать надо. Ну, оглянись на себя: куда ты годен в жизни, кому нужен? Что у тебя за лицо! Ведь тебе уж по одному твоему лицу дальше ада никуда не пустят. В писании что сказано? "И сотворил бог человека по образу своему"... А ты куда дел образ божий, во что его превратил? Образина какая-то, а не образ!..
Васька плакал.
Федор Иваныч сам был взволнован и растроган своей речью. Наконец в окно бросался пятачок, которого Васька никак сразу не мог найти, и оба, потеряв его глазами, долго искали уже мирно вместе: один внизу, топчась и с недоумением оглядываясь вокруг себя по земле, другой разглядывал сверху. Пятачок отыскивался. Васька обтирал его о штаны и, идя по улице, крестился и бормотал:
-- Верно, окаянный я, не могу себя соблюдать.
VII
Допустив одно послабление и отступление от принятого было с таким подъемом решения, Федор Иваныч сказал себе, что теперь уже все равно: раз чуть не половина режима нарушена, за оставшийся кусочек нечего держаться.
"Все равно, не нынче -- завтра. Разве можно так мучаться! Не сплю, все хожу, и посидеть не дадут, и не ем ничего к тому же. Вот я даже похудел. А я и так б_о_л_е_н. Кто же при болезни будет так мучить свой организм!"
Точно что-то тяжелое и нелепое свалилось с плеч Федора Иваныча.
Постоянное напряжение воли, мысли для борьбы с самим собой, когда он вздумал жить "своим разумом", как он иронически говорил,-- эта непосильная работа наконец кончилась. Он вздохнул свободно. И только теперь во всей силе он почувствовал, как хороша, как сладка была его обычная, нормальная жизнь. Прежде жил, принюхавшись к ней, и поэтому не ценил ее, как теперь оценил.
С каким чувством радостного покоя возвращался он тому порядку жизни, который вырос из глубоких, невидимых причин.
И опять стало легко, спокойно, опять жизнь пошла тому руслу, против которого он взбунтовался. Спал теперь Федор Иваныч не только после обеда, и после завтрака и перед ужином. Но самое ценное время для этого было -- послеобеденное. После обеда окно в спальне завешивалось. Мухи отправлялись на потолок или бродили в полутьме по полкам, не узнавая друг друга. На столик ставился квас, и Федор Иваныч, раздевшись, валился на высоко взбитую перину.
После двух-трех часов сна все тело блаженно-сладко ослабевало. Он весь разметывался, лежа на жаркой новой перине, и даже стонал от чрезмерного наслаждения, доходившего почти до страдания. Все тело становилось бессильным, и всякое движение в это время причиняло муку и неприятно возвращало к действительности.
Разбудить его в это время по частной надобности было совершенно невозможно. Но -- странное дело!-- стоило только его ушам услышать хоть бы слабый звук колокола,-- они передавали известие куда нужно,-- о. Федор сейчас же приводился в надлежащее движение и быстро делался готовым к употреблению, то есть к исполнению долга.
В нем точно было устроено на этот счет какое-то приспособление, благодаря которому не могло быть сделано упущение по долгу. Исполнение долга было даже гарантировано и в том случае, если бы его ум и воля в данный момент отлучились и отсутствовали, как это часто бывало. И часто, даже благодаря именно этому, исполнение долга могло возвышаться до высокого героизма, как это, например, бывает у военных.
И если в обычное время в нем исключительно господствовали и всем верховодили пищеварительные процессы, то в этом случае они уже скромно отходили куда-то дальше. Но они за многим и не гнались, потому что знали, что своего не упустят, потому что вся жизнь о. Федора была сознательно и бессознательно построена по принципу: "кесарю кесарево, божие богови".
И "богови" нисколько, в сущности, не мешало им. Они знали, что никакие уставы святых отцов и высшая воля, в распоряжении которой находилась жизнь о. Федора, и весь бюджет его не в силах им ничего сделать. В противном случае у их хозяина не останется никакого смысла жизни.
Благодаря этому всей личной жизнью о. Федора завладели исключительно процессы, а "богови" было оттеснено на самый краешек жизни -- на всенощную и обедню.
Служение в церкви для жизни Федора Иваныча имело огромное значение. Во время таких передряг, при всяких неприятных столкновениях с жизнью он находил здесь, в святом храме, полное успокоение, скрываясь от "кесарева" и забывая хоть на время неблагообразие собственной жизни.
В праздники он надевал на грудь поверх рясы большой белый серебряный крест, брал из угла высокую пастырскую палку -- символ водительства слабых человеческих душ -- и шел в церковь. Там, привычно чувствуя себя на своем месте, шутил с дьяконом, надевая облачение, как шутит опытный хирург перед началом операции, чтобы затем, когда начнется самая операция, сделаться серьезным и неприступным.
Служил о. Федор очень хорошо. Голос у него был слабый, приятный. Старушки называли его ангельским.
Теперь от общей опухоли ангельский голос немного охрип, но все-таки торжественность службы не уменьшилась.
Когда он надевал на себя серебряные парчовые ризы, то чувствовал умиление перед самим собой, перед своей чистотой, перед тем, к_т_о он сейчас. Все это великолепие одежд и службы так поднимало чувство собственной значительности, что он видел себя безмерно возвысившимся над суетным, разлагающимся миром и над обыкновенными людьми.
Под серебром риз уже не было видно ни опухших ног, ни разлагающихся почек и разрушающегося организма, ни зреющих геморройных шишек.
В такие великие минуты Федор Иваныч совершенно забывал свои тревоги и борьбу последнего времени. Здесь было ощущение покоя и чувствование над собой той могучей божественной силы, к которой он прибегал во всех трудных и запутанных случаях своей жизни, когда требовалось сильное напряжение духа, когда грозила какая-нибудь опасность,-- особенно в последнем случае.
И за этой силой он всю жизнь чувствовал себя защищенным и спокойным, как дитя под крылом матери.