О всем таком и думал Платонов, стоя у входных ворот с бревном на плече и ожидая новой переклички. Дрова принесены, сложены, и люди, теснясь, торопясь и ругаясь, вошли в темный бревенчатый барак.
Когда глаза привыкли к темноте, Платонов увидел, что вовсе не все рабочие ходили на работу. В правом дальнем углу на верхних нарах, перетащив к себе единственную лампу, бензиновую коптилку без стекла, сидели человек семь-восемь вокруг двоих, которые, скрестив по-татарски ноги и положив между собой засаленную подушку, играли в карты. Дымящаяся коптилка дрожала, огонь удлинял и качал тени.
Платонов присел на край нар. Ломило плечи, колени, мускулы дрожали. Платонова только утром привезли на «Джанхару», и работал он первый день. Свободных мест на нарах не было.
«Вот все разойдутся, – подумал Платонов, – и я лягу». Он задремал.
Игра вверху кончилась. Черноволосый человек с усиками и большим ногтем на левом мизинце перевалился к краю нар.
– Ну-ка, позовите этого Ивана Ивановича, – сказал он.
Толчок в спину разбудил Платонова.
– Ты… Тебя зовут.
– Ну, где он, этот Иван Иванович? – звали с верхних нар.
– Я не Иван Иванович, – сказал Платонов, щурясь.
– Он не идет, Федечка.
– Как не идет?
Платонова вытолкали к свету.
– Ты думаешь жить? – спросил его негромко Федя, вращая мизинец с отрощенным грязным ногтем перед глазами Платонова.
– Думаю, – ответил Платонов.
Сильный удар кулаком в лицо сбил его с ног. Платонов поднялся и вытер кровь рукавом.
– Так отвечать нельзя, – ласково объяснил Федя. – Вас, Иван Иванович, в институте разве так учили отвечать?
Платонов молчал.
– Иди, тварь, – сказал Федя. – Иди и ложись к параше. Там будет твое место. А будешь кричать – удавим.
Это не было пустой угрозой. Уже дважды на глазах Платонова душили полотенцем людей – по каким-то своим воровским счетам. Платонов лег на мокрые вонючие доски.
– Скука, братцы, – сказал Федя, зевая, – хоть бы пятки кто почесал, что ли…
– Машка, а Машка, иди чеши Федечке пятки.
В полосу света вынырнул Машка, бледный хорошенький мальчик, воренок лет восемнадцати.
Он снял с ног Федечки заношенные желтые полуботинки, бережно снял грязные рваные носки и стал, улыбаясь, чесать пятки Феде. Федя хихикал, вздрагивая от щекотки.
– Пошел вон, – вдруг сказал он. – Не можешь чесать. Не умеешь.
– Да я, Федечка…
– Пошел вон, тебе говорят. Скребет, царапает. Нежности нет никакой.
Окружающие сочувственно кивали головами.
– Вот был у меня на «Косом» жид – тот чесал. Тот, братцы мои, чесал. Инженер.
И Федя погрузился в воспоминания о жиде, который чесал пятки.
– Федя, а Федя, а этот, новый-то… Не хочешь попробовать?
– Ну его, – сказал Федя. – Разве такие могут чесать. А впрочем, подымите-ка его.
Платонова вывели к свету.
– Эй, ты, Иван Иванович, заправь-ка лампу, – распоряжался Федя. – И ночью будешь дрова в печку подкладывать. А утром – парашку на улицу. Дневальный покажет, куда выливать…
Платонов молчал покорно.
– За это, – объяснял Федя, – ты получишь миску супчику. Я ведь все равно юшки-то не ем. Иди спи.
Платонов лег на старое место. Рабочие почти все спали, свернувшись по двое, по трое – так было теплее.
– Эх, скука, ночи длинные, – сказал Федя. – Хоть бы роман кто-нибудь тиснул. Вот у меня на «Косом»…
– Федя, а Федя, а этот, новый-то… Не хочешь попробовать?
– И то, – оживился Федя. – Подымите его.
Платонова подняли.
– Слушай, – сказал Федя, улыбаясь почти заискивающе, – я тут погорячился немного.
– Ничего, – сказал Платонов сквозь зубы.
– Слушай, а романы ты можешь тискать?
Огонь блеснул в мутных глазах Платонова. Еще бы он не мог. Вся камера следственной тюрьмы заслушивалась «Графом Дракулой» в его пересказе. Но там были люди. А здесь? Стать шутом при дворе миланского герцога, шутом, которого кормили за хорошую шутку и били за плохую? Есть ведь и другая сторона в этом деле. Он познакомит их с настоящей литературой. Он будет просветителем. Он разбудит в них интерес к художественному слову, он и здесь, на дне жизни, будет выполнять свое дело, свой долг. По старой привычке Платонов не хотел себе сказать, что просто он будет накормлен, будет получать лишний супчик не за вынос параши, а за другую, более благородную работу. Благородную ли? Это все-таки ближе к чесанию грязных пяток вора, чем к просветительству. Но голод, холод, побои…
Федя, напряженно улыбаясь, ждал ответа.
– М-могу, – выговорил Платонов и в первый раз за этот трудный день улыбнулся. – Могу тиснуть.
– Ах ты, милый мой! – Федя развеселился. – Иди, лезь сюда. На тебе хлебушка. Получше уж завтра покушаешь. Садись сюда, на одеяло. Закуривай.
Платонов, не куривший неделю, с болезненным наслаждением сосал махорочный окурок.
– Как тебя звать-то?
– Андрей, – сказал Платонов.
– Так вот, Андрей, значит, что-нибудь подлинней, позабористей. Вроде «Графа Монте-Кристо». О тракторах не надо.
– «Отверженные», может быть? – предложил Платонов.
– Это о Жан Вальжане? Это мне на «Косом» тискали.
– Тогда «Клуб червонных валетов» или «Вампира»?
– Вот-вот. Давай валетов. Тише вы, твари…
Платонов откашлялся.
– В городе Санкт-Петербурге в тысяча восемьсот девяносто третьем году совершено было одно таинственное преступление…
Уже рассветало, когда Платонов окончательно обессилел.
– На этом кончается первая часть, – сказал он.
– Ну, здорово, – сказал Федя. – Как он ее. Ложись здесь с нами. Спать-то много не придется – рассвет. На работе поспишь. Набирайся сил к вечеру…
Платонов уже спал.
Выводили на работу. Высокий деревенский парень, проспавший вчерашних валетов, злобно толкнул Платонова в дверях.
– Ты, гадина, ходи да поглядывай.
Ему тотчас же зашептали что-то на ухо.
Строились в ряды, когда высокий парень подошел к Платонову.
– Ты Феде-то не говори, что я тебя ударил. Я, брат, не знал, что ты романист.
– Я не скажу, – ответил Платонов.
1954
Тайга золотая
«Малая зона» – это пересылка. «Большая зона» – лагерь горного управления – бесконечные приземистые бараки, арестантские улицы, тройная ограда из колючей проволоки, караульные вышки по-зимнему, похожие на скворечни. В малой зоне еще больше колючей проволоки, еще больше вышек, замков и щеколд – ведь там живут проезжие, транзитные, от которых можно ждать всякой беды.
Архитектура малой зоны идеальна. Это один квадратный барак, огромный, где нары в четыре этажа и где «юридических» мест не менее пятисот. Значит, если нужно, можно вместить тысячи. Но сейчас зима, этапов мало, и зона изнутри кажется почти пустой. Барак еще не успел высохнуть внутри – белый пар, на стенах лед. При входе – огромная лампа электрическая в тысячу свечей. Лампа то желтеет, то загорается ослепительным белым светом – подача энергии неровная.
Днем зона спит. По ночам раскрываются двери, под лампой появляются люди со списками в руках и хриплыми, простуженными голосами выкрикивают фамилии. Те, кого вызвали, застегивают бушлаты на все пуговицы, шагают через порог и исчезают навсегда. За порогом ждет конвой, где-то пыхтят моторы грузовиков, заключенных везут на прииски, в совхозы, на дорожные участки…
Я тоже лежу здесь – недалеко от двери на нижних нарах. Внизу холодно, но наверх, где теплее, я подниматься не решаюсь, меня оттуда сбросят вниз: там место для тех, кто посильней, и прежде всего для воров. Да мне и не взобраться наверх по ступенькам, прибитым гвоздями к столбу. Внизу мне лучше. Если будет спор за место на нижних нарах – я уползу под нары, вниз.
Я не могу ни кусаться, ни драться, хотя приемы тюремной драки мною освоены хорошо. Ограниченность пространства – тюремная камера, арестантский вагон, барачная теснота – продиктовала приемы захвата, укуса, перелома. Но сейчас сил нет и для этого. Я могу только рычать, материться. Я сражаюсь за каждый день, за каждый час отдыха. Каждый клочок тела подсказывает мне мое поведение.