-- Идите, право, к себе, Афанасий Львович, вам завтра вставать рано, умоляла Феня, подавая стакан браги.
Курганов отхлебнул и вытер усы.
-- Погоди, Феня... Уйду - сказал он, - погоди меня гнать.
Он горько вздохнул и в два больших глотка осушил весь стакан.
-- Хорошая брага, - похвалил он, начиная закуривать папиросу и чувствуя, что мысли его постепенно начинают путаться. - А ты слышала, Феня, как арфистки поют?
-- Нет, Афанасий Львович... Где же мне слыхать, я в трактиры не хожу.
-- И не ходи. Там всякое безобразие... Лучше, Феня, книжки читай... Я, пока читал, хорошим был человеком... А это все чепуха... Зло!.. Ты умеешь читать?
-- Умею, Афанасий Львович. Меня дядя начал учить. Без него я бы ничего не знала.
-- Молодец дядя!
Наступило молчание. Феня стояла возле стены, опустивши глаза, и дожидалась, когда Курганов уйдет, а тот сидел на ее постели с папиросой в зубах и задумчиво глядел на тусклое пламя свечи, вертя в руках выигранное кольцо.
-- Ну, поди, я тебе надену, - вспомнил он про подарок.
Феня не отвечала. Курганов опять замолчал.
Несколько минут он пристально и спокойно созерцал Феню. Ее молодое лицо казалось ему красивым и, главное, свежим, девственным, почти детским; волосы ее были гладко зачесаны назад и сплетены в косу; от всей ее фигуры, от свежего лица, от скромно опущенных глаз веяло юностью, простотой и, как казалось в эту минуту Курганову, самобытной прелестью, и он мало-помалу залюбовался ею.
Он мысленно сравнивал ее лицо с размалеванными лицами арфисток, которых час тому назад угощал в кабинете, слушая их песни и вольную болтовню, а иных даже обнимал и целовался с ними. Ему становилось гадко от этих воспоминаний. Он глядел на Феню и дивился, как мог он находить удовольствие среди тех, кто доступен каждому без симпатии, без любви, даже без уважения. И ему казалось, что он уже давно ненавидит эти лица с подведенными бровями, этот неискренний хохот, это необузданное веселье, весь этот чад продажной любви, из которого он только что выбрался с тяжелой головой и несвязными мыслями.
-- Не гони меня, Феня, - ласково обратился к ней Афанасий Львович, и в голосе его дрогнула скорбная нотка. - Ты меня давно знаешь. Не бойся меня, я не злой человек.
-- Что вы, Афанасий Львович! Кто же говорит... Я не боюсь... Сидите сколько угодно.
-- А... ты все не про то, Феня! Ты думаешь, что я у вас постоялец, что я твоей Емельянихе деньги плачу, так мне уж и черт не брат! Сижу, мол, где хочу, делаю, что знаю.
Нет, Феня!.. Ты лучше вот что скажи: веришь, что я не злой человек, что я тебе ничего худого не пожелаю? Коли веришь, садись рядом, а я тебе буду рассказывать...
-- Рассказывайте, Афанасий Львович; я слушать буду все равно стоя.
-- Садись, говорю тебе!..
Курганов быстро поднялся и схватил ее за руку выше кисти. Феня взглянула на него с недоумением и страхом и прошептала:
-- Афанасий Львович!.. Пустите, ради господа!..
-- Я с тобой попросту говорю, а ты все дичишься. Ну, бог с тобой! упрекнул Курганов и, выпуская из своей руки ее руку, добавил: - Я думал, ты меня пожалеешь, Феня... Ну, налей хоть браги еще!
Он сел опять на постель, а Феня подала ему наполненный стакан.
-- Ты думаешь, я счастлив? - продолжал Афанасий Львович, отхлебывая браги. - Нет, Феня, все это чепуха...
Да, чепуха! И вся жизнь моя - чепуха, просто хоть пулю в лоб!.. Для чего я живу? Ну, скажи, пожалуйста, я живу для какого черта? А? Кому я нужен?
-- Что вы это, Афанасий Львович? - возразила та с недоверием. - Ваша ли жизнь нехороша?
-- Чем же она хороша?
-- Да все у вас есть... все вас любят... Сами вы такой...
-- Какой это "такой"?
-- Молодой... - сконфуженно договорила Феня, хотевшая было сказать "красивый".
Курганов вздохнул и с грустью махнул рукой, как бы говоря, что его песенка спета.
-- Молодой... - повторил он задумчиво и усмехнулся. - Был молодой, Феня! Был да сплыл!.. Вон уже скоро плешь начнет протираться... А выпито-то сколько?.. Ведь если все это в котел лить, что я выпил, так зелье то котел проест, а не то что живого человека... Э, где уж тут до молодости!
Зря прошла! А вот ты отчего такая грустная всегда? - спросил он неожиданно, вглядываясь в ее лицо. - Или живется несладко?
-- Я ничего...
-- Знаю, как "ничего"! Уж больно Емельяниха-то у тебя шельма, да и Степаниде Егоровне тоже пальца в рот не клади.
-- Нет, за бабушку мне надо бога молить, - возразила Феня. - Кабы не она, и жить бы как - неизвестно. Конечно, работы много, да я работать умею, мне нетрудно.
-- Плюнь ты на свою бабушку. Терпеть ее не могу, старую хрычовку!
-- Как же так, Афанасий Львович! Зачем так говорить, это мне даже грешно. Я, может быть... Я, может, и уйду... Только ведь, Афанасий Львович... Только я сама еще не знаю.
-- Уйдешь? Куда уйдешь?
-- Так... Куда-нибудь...
Феня, теребя руками концы платка, осторожно взглянула на Курганова, как бы решая, можно ли сказать ему тайну, и добавила:
-- В монастырь, может быть, пойду... Я давно собираюсь.
-- В монастырь?.. Да ты с ума сошла, Феня! - воскликнул тот. - Зачем тебе в монастырь?
-- Что же здесь-то делать, Афанасий Львович? - проговорила Феня, волнуясь все более. - Я ведь... мне ведь...
-- Тяжело тебе здесь, вот что! - разрешил ее колебания Афанасий Львович. - А говоришь "ничего"! Какой ничего! Запрягли в работу, как лошадь, без отдыха. А ты все терпишь, все сносишь.
-- Как же не терпеть... Конечно, нужно терпеть... Преподобная Феодора и не это терпела, когда в монастырь пошла... Вот и я, Афанасий Львович, должна претерпеть .. В монастыре будет еще труднее...
-- Терпеть да терпеть, - проговорил Курганов, грустно кивая головой. Все только терпеть да страдать... А были ли у тебя радости, Феня? Знала ли ты когда свободу? Видела ли мир божий?.. Ничего ты этого не видала, и ничего ты не понимаешь! Ведь небось тебе и пожить хочется? И полюбить хочется? Правда? Ну, понежиться, что ли, приласкаться к милому человеку? А?
Феня не отвечала; только руки ее проворнее затеребили платок.
-- А жизнь-то кругом кипит, манит к себе!.. А ты вот про монастырь думаешь, потому что тебе тяжело здесь; все для тебя чужие, никто тебя не ценит... А ведь мир-то велик, жизнь-то на свободе сладка!.. Эх, Фенюша, Фенюша!.. Нашелся бы такой человек, который бы оценил тебя, полюбил, и ты бы тоже его полюбила, - разве задумаешься? Махнешь на все рукой и пойдешь за ним, куда позовет; правда? Ведь пойдешь? И монастырь забудешь и горе забудешь... С милым человеком год за день кажется... Правда? - допытывался Курганов, каждым словом бичуя Фенино сердце.
Она стояла, низко опустив голову, и молчала. Если б Афанасий Львович понимал, как он мучил ее, как насильно вызывал из глубины души затаенную печаль и неясные думы, называя прямыми именами ее скорби, которых она еще не умела назвать, он замолчал бы, но охмелевшая голова не работала, а язык, как нарочно, становился бойчее.
-- Великое дело, Феня, - свобода! Живешь, как хочешь; никто с тебя слова не смеет взыскать; пошел, куда вздумал, вернулся, когда захотел... А тебя небось Емельяниха и к подруге без того не отпустит, чтобы не попрекнуть. Знаю я ее, чертову перечницу!
-- У меня нет подруг, - ответила Феня почти сквозь слезы.
Яркое розовое пятно выступило на ее левой щеке около подбородка, а лицо было по-прежнему белое. Курганов заметил это, и волнение Фени слегка сообщилось ему. Он следил за ее пальцами, которые нервно свертывали и раскатывали конец платка, глядел на ее волнующуюся грудь, на зардевшееся пятно на щеке и думал, что отпускать такую красивую девушку, полную жизни, в монастырь - жалко.
-- Знаешь что, Феня! - воскликнул он неожиданно, ударяя себя ладонью по коленям. - Хочешь отсюда уехать?.. Уедем со мной!..