Разве этому нужны доказательства?
Мне кажется, что достаточно хоть немного знать его убеждения, чтобы в этом не сомневаться.
Разве мог Лев Николаевич Толстой обратиться к защите суда и закона?
И разве он мог скрывать этот поступок от своей жены, от своих детей?
Если в постороннем человеке, в Страхове, где-то копошился маленький червячок угрызения совести за "конспиративный" характер его действий, что же должен был испытывать сам Лев Николаевич?
Ведь он оказался в положении действительно безвыходном.
Рассказать все жене -- нельзя. Потому что это огорчило бы друзей. Уничтожить завещание -- еще хуже. Ведь друзья страдали за его убеждения -- нравственно и некоторые даже материально: были высылаемы из России. И он чувствовал себя перед ними обязанным.
А тут еще обмороки, прогрессирующая забывчивость, ясное сознание близости могилы и все увеличивающаяся нервность жены, сердцем чующей какую-то неестественную обособленность мужа и не понимающей его.
А если она спросит его: что он от нее скрывает? Не сказать ничего или сказать правду?
Ведь это же невозможно.
Что же делать?
И вот тут давно лелеянная мечта об уходе из Ясной Поляны оказалась единственным выходом.
ГЛАВА XXX
Уход. Мать.
Предыдущие главы были написаны мною вскорости после смерти отца. В то время была еще жива моя мать, и мне поневоле пришлось о многом промолчать.
254
Мне не хотелось в то время возбуждать полемику, которая была бы для нее очень тяжела.
Теперь положение изменилось. Матери уже давно нет в живых, и тот яд, от которого я старался ее предохранить при ее жизни, вылит на ее память непрошеными защитниками и друзьями в кавычках моего отца.
Воображаю, как бы был огорчен мой отец, если бы он мог предвидеть, что его "ученики" будут возвеличивать его память путем очернения памяти его жены.
Неужели величие Сократа хоть сколько-нибудь возрастает от присутствия при нем Ксантиппы?1 И не вымышлена ли Ксантиппа именно такими людьми, для которых нужен отрицательный фон для того, чтобы постичь положительное?
Постараюсь объяснить уход отца, насколько могу, нелицеприятно и правдиво.
Подхожу к этому с робостью и трепетом душевным, ибо сознаю и ответственность свою, и сложность вопроса. Ведь жизнь и поступки человеческие складываются из бесчисленного множества причин, и вычислить, куда поведет равнодействующая этих сил, -- совершенно невозможно. Особенно когда приходится анализировать поступки человека такой огромной силы и такой чисто христианской совести, каким был мой отец.
Вот почему валить всю вину на жалкую, полуобезумевшую семидесятилетнюю старуху Софью Андреевну и жестоко и нелепо.
То, что она в последнее лето жизни отца сделалась невменяемой, к сожалению, верно. Этого не отрицала впоследствии и она сама, и это, конечно, видел и знал сам Лев Николаевич. Весь вопрос сводится к тому, почему она таковою стала. Почему отец, проживший с ней сорок восемь лет, на восемьдесят третьем своей жизни вдруг не выдержал и должен был от нее убежать.
Для того чтобы на этот вопрос ответить, постараюсь осветить душевное состояние обоих стариков, каждого в отдельности.
Отцу восемьдесят два года. Он прожил долгую жизнь, полную всевозможных переживаний, полную искушений, полную борьбы с самим собою; человек достиг самой большой славы, какую только может себе создать смертный,--и вот он подходит к краю могилы.
255
У него осталось только одно желание, одна заветная мечта -- умереть хорошо.
Он готовится к смерти с благоговением и --скажу даже --с любовью. Он не зовет смерть, "еще многое хочется ему сказать людям", но он уже поборол в себе страх и ждет ее с покорностью.
Несомненно, что вопрос об уходе из дому стоял перед моим отцом в течение всех последних тридцати лет его жизни.
Это видно и из приведенных мною раньше его писем, а также и из многочисленных записей в его дневниках и некоторых мест его переписки с друзьями.
Тридцать лет перед его мысленным взором непереставаемо маячила все та же заветная мечта, и тридцать лет он ее отгонял, не считая себя вправе ее осуществить.
-- Для духовного роста нужны страдания, -- говорил он сам себе, и в этих страданиях он искал себе отраду.
Уйти из Ясной Поляны и отрясти прах от ног своих было бы для него гораздо легче и приятнее, чем оставаться, -- и поэтому он этого не делал. И чем труднее становилось ему жить дома, тем сильнее пробуждалось в нем противодействие соблазну, и он в буквальном смысле отдавал душу свою за ближних своих.
Когда недоброжелатели его упрекали в непоследовательности, в том, что он проповедует "опрощение", а сам живет в "палатах", он называл это "баней для души" и смиренно переносил эти укоры, зная в душе, что "то, что мучает, это-то и есть тот материал, над которым ты призван работать, и материал тем более ценный, чем труднее минуты". И он знает, что главное, что нужно ему,-- это неделание, пребывание в любви.
Несомненно, что жизнь в Ясной Поляне была для него очень тяжела. Он болеет душой не только за себя. Он болеет за других, за мужиков, живущих в работе и лишениях, болеет за жену, преследующую этих мужиков за хронические порубки леса, болеет и за ненавидящих и поносящих его. И он заставляет себя любить всех их.
"Да, любить делающих нам зло, говоришь. Ну-ка, испытай. Пытаюсь, но плохо", -- пишет он в дневнике 22 июля 1909 года2.
256
"Если любите любящих вас, то это не любовь, а вы любите врагов, любите ненавидящих вас", -- вспоминает он слова из Евангелия3.
"Злые люди суть богатство мудреца, ибо, если бы не было злых людей, на ком проявлялась бы его любовь",-- приводил отец изречение своего любимого китайского мыслителя Лао-Дзе.
Я помню, как отец один раз уверял меня, что он очень любит одного человека, который был с ним чрезвычайно груб и резок.
-- Я люблю его больше всех, -- уверял он меня.
Я сначала изумлялся, ибо я знал, как этот человек был для него тяжел, и только позднее я понял истинную высоту этого чувства.
За несколько дней до отъезда из Ясной отец был в Овсянникове у Марии Александровны Шмидт и сознался ей, что ему хочется уйти.
Старушка всплеснула руками и в ужасе сказала:
-- Боже мой, душенька, Лев Николаевич, это слабость на вас напала. Это пройдет.
И отец ответил:
-- Да, слабость. Может быть, и пройдет.
В предпоследнем своем письме к Сереже и Тане, помеченном: "Шамардино, 4 часа утра 31 октября 1910 года" он пишет: "Благодарю вас очень, милые друзья -- истинные друзья -- Сережа и Таня, за ваше участие в моем горе и за ваши письма. Твое письмо, Сережа, мне было особенно радостно: коротко, ясно и содержательно и, главное, добро. Не могу не бояться всего и не могу освобождать себя от ответственности, но не осилил поступить иначе"4.
Вот почему нельзя в уходе отца винить исключительно Софью Андреевну. Пусть она была ему тяжела, пусть она была крестом, который он нес,-- но он любил свой крест, он умел в самых страданиях своих видеть утешение, и он никогда не бросил бы своего креста, если бы не в нем самом лежала причина его мучений.
Эта причина--тайна, которая легла между ним и его женой. В первый раз за сорок восемь лет совместной жизни. Как часто, думая об уходе отца, вспоминается мне любимая им пословица: "Коготок увяз, всей птичке пропасть".