Литмир - Электронная Библиотека

----------------

   В январе 1882 года отец участвовал в московской трехдневной переписи.

   Он выбрал себе самый бедный район города Москвы около Смоленского рынка, заключающий в себе Проточный переулок и знаменитые в то время ночлежные дома, Ржанову крепость и другие.

   Я помню, как к нему приходили студенты, с которыми он подолгу говорил, запершись в своей комнате, и помню, как один раз он взял меня с собой осматривать ночлежный дом.

   Мы ходили вечером по каморкам в страшной вони и грязи, и отец опрашивал каждого ночлежника, чем он живет, почему он попал сюда и сколько он платит и чем питается.

   В общей комнате, куда пускали ночевать бесплатно, было еще хуже.

   Там нечего было и спрашивать, потому что ясно было, что все это люди совершенно опустившиеся, и

   188

   было только противно и страшно от этой кучи нищеты и гадости.

   Я смотрел на папа и видел на его лице все то, что я чувствовал сам, но в нем было еще выражение страдания и сдержанной внутренней борьбы, и это выражение запечатлелось во мне, и я помню его до сих пор.

   Чувствовалось, что и ему, так же, как и мне, хочется убежать отсюда поскорее, поскорее, и вместе с тем чувствовалось, что он не может этого сделать, потому что бежать некуда и, куда бы он ни убежал, впечатление виденного останется и будет продолжать его мучить все так же, если не больше.

   И это действительно так и было.

   Вот как он описывает свои переживания в статье "Так что же нам делать?" (1886):

   "И прежде уже чуждая мне и странная городская жизнь теперь опротивела мне так, что все те радости роскошной жизни, которые прежде мне казались радостями, стали для меня мучением. И как я ни старался найти в своей душе хоть какие-нибудь оправдания нашей жизни, я не мог без раздражения видеть ни своей, ни чужой гостиной, ни чисто, барски накрытого стола, ни экипажа, сытого кучера и лошадей, ни магазинов, театров, собраний.

   Я не мог не видеть рядом с этим голодных, холодных и униженных жителей ляпинского дома. И не мог отделаться от мысли, что эти две вещи связаны, что одно происходит от другого. Помню, что как мне казалось в первую минуту это чувство моей виновности, так оно и осталось во мне"1.

   Еще в 1881 году отец познакомился в Москве с двумя интересными лицами, с которыми он очень сошелся, с Владимиром Федоровичем Орловым и Николаем Федоровичем Федоровым. Первого я меньше помню, а Федорова, бывшего библиотекаря Румянцевского музея, я вижу перед собой сейчас как живого.

   Это был худенький среднего роста старичок, всегда плохо одетый, необычайно тихий и скромный. На шее, вместо воротника, он носил какой-то клетчатый серый шарфик и ходил зимой и летом в одном и том же старом коротеньком пальтеце.

   У него было такое выражение лица, которое не забывается. При большой подвижности умных и проницатель-

   189

   ных глаз, он весь светился внутренней добротой, доходяшей до детской наивности.

   Если бывают святые, то они должны быть именно такими.

   Николай Федорович не только был органически неспособен причинить кому-нибудь зло, но я думаю, что и сам он был неуязвим для всякого зла, потому что он просто его не понимал.

   Говорят, что он жил в какой-то каморке, настоящим аскетом, спал на голых досках, питался кое-чем и все отдавал бедным.

   Насколько я помню, он никогда не спорил с отцом, и что еще замечательнее -- это то, что отец, всегда пылкий и несдержанный в разговорах, выслушивал Николая Федоровича с особенным вниманием и никогда с ним не горячился.

   Совсем не то бывало с Владимиром Соловьевым2.

   Одно время он посещал отца довольно часто, и я не помню случая, чтобы их свиданье кончалось без самых отчаянных споров. Всякий раз, встречаясь, они давали себе слово не горячиться, и всякий раз кончалось одним и тем же. Бывало, съедутся у нас гости, за вечерним чаем идет оживленная беседа, Соловьев шутит, всем весело,-- вдруг, как бы нечаянно, подымается какой-нибудь отвлеченный вопрос, отец начинает говорить, обращаясь почему-то непременно в сторону Владимира Сергеевича Соловьева, тот начинает возражать, -- слово за слово,-- и кончается тем, что оба вскакивают со своих мест, и начинается ожесточеннейший спор. Длинная худая фигура Соловьева с развевающимися красивыми волосами начинает, как маятник, метаться по комнате, отец волнуется, голоса возвышаются, и до конца вечера разнять их уже невозможно.

   Когда гости разъезжаются, отец выходит их провожать в переднюю, и, прощаясь с Соловьевым, задерживает в своей руке его руку, и, глядя ему в глаза с виноватой улыбкой, просит его не сердиться за его горячность.

   И так всякий раз.

   Соловьев, как мыслитель, никогда не был близок моему отцу, и очень скоро он перестал его интересовать совсем.

   190

   Отец считал его человеком "головным" и применял к нему эпитет "протоиереев сын".

   -- Таких много,-- говорил он.-- "Протоиереев сын"-- это человек, живущий исключительно тем, что ему дает книга. Начитается и делает из прочитанного выводы. А своего собственного, самого дорогого у него ничего нет. Есть и среди протоиереевых детей умные люди, как, например, Страхов, он был даже очень умен, и, если бы он думал от себя, он был бы велик, а вот в этом и было его несчастие, что он тоже был "протоиереев сын".

   Это определение я слышал от отца уже несколько лет после смерти обоих помянутых выше лиц.

ГЛАВА XXII

Физический труд, сапоги, покос

   В июле 1884 года отец пишет нашему бывшему учителю В. И. Алексееву:

   "Теперь же я убедился, что показать путь может только жизнь -- пример жизни. Действие этого примера очень не быстро, очень неопределенно (в том смысле, что, думаю, никак не можешь знать, на кого оно подействует), очень трудно, но оно одно дает толчок. Пример, доказательство возможности христианской, то есть разумной и счастливой, жизни при всех возможных условиях. Это двигает людей, и это одно нужно и мне и вам, и давайте помогать друг другу это делать"1.

   Пример жизни и разумная и счастливая жизнь при всех возможных условиях.

   Вот единственное разрешение тех сложных вопросов, которые предстали отцу в то время, и по этому пути он направил свою жизнь и вел ее до роковой осени 1910 года.

   Несмотря на огромную умственную работу, поглощавшую все его силы, отец причислял и себя к числу тунеядцев, живущих на хрипу рабочего народа, и для того чтобы хоть сколько-нибудь оправдать перед самим собою свою, как он называл, праздность, он взялся за физический труд, и с тех пор он его не бросал, пока не ослабел настолько, что не мог уже работать.

   В письме к Н. Н. Ге, от 21 июля 1891 года, он пишет:

   191

   "И вы не можете себе представить, как теперь, во время уборки, мне скверно, совестно, грустно жить в тех подлых, мерзких условиях, в которых я живу. Особенно вспоминая прежние года"2.

   Отец всегда любил физический труд как полезное, здоровое упражнение и как общение с природой.

   Помимо того огромного нравственного и воспитательного значения, которое отец видел в физическом труде, он его просто любил.

   Он увлекался самым процессом работы, изучал ее во всех мельчайших подробностях, и часто, я думаю, в ней он находил тот спасительный предохранительный клапан, который помогал ему переживать самые трудные минуты его жизни.

   Отношение же его к труду как к религиозной обязанности стало особенно ярко проявляться лишь с начала 1880-х годов.

43
{"b":"265097","o":1}