Литмир - Электронная Библиотека

   Вот как отец говорит о дяде Сереже в своих отрывочных воспоминаниях: "Николеньку я уважал, с Митенькой я был товарищем, но Сережей я восхищался и подражал ему, любил его, хотел быть им. Я восхищался его красивой наружностью, его пением, -- он всегда пел, -- его рисованием, его веселием и в особенности, как ни странно это сказать, непосредственностью, его эгоизмом.

   Я всегда себя помнил, себя сознавал, всегда чуял, ошибочно или нет то, что думают обо мне и чувствуют ко мне другие, и это портило мне радости жизни. От этого, вероятно, я особенно любил в других противоположное этому -- непосредственность, эгоизм. И за это особенно любил Сережу -- слово любил неверно.

   130

   Николеньку я любил, а Сережей восхищался, как чем-то совсем мне чуждым, непонятным. Это была жизнь человеческая, очень красивая, но совершенно непонятная для меня, таинственная и потому особенно привлекательная.

   На днях он умер, и в предсмертной болезни и умирая, он был так же непостижим мне и так же дорог, как и в давнишние времена детства.

   В старости, в последнее время, он больше любил меня, дорожил моей привязанностью, гордился мной, желал быть со мной согласен, но не мог, и оставался таким, каким был, совсем особенным, самим собою, красивым, породистым, гордым и, главное, до такой степени правдивым и искренним человеком, какого я никогда не встречал. Он был, что был, ничего не скрывал и ничем не хотел казаться. С Николенькой мне хотелось быть, говорить, думать; с Сережей мне хотелось только подражать ему. С первого детства началось это подражание..."1

   Мы очень любили, когда подкатывала к дому тройка, чудесная, в наборной сбруе с бубенчиками, запряженная в коляску, и выходил из нее дядя Сережа, в черной широкополой фетровой шляпе и длинном черном пальто, барственный и красивый.

   Папа выходил к нему из своего кабинета и здоровался с ним за руку, а мама, радостная, выбегала в переднюю и расспрашивала его о здоровье Марьи Михайловны и детей и бежала в кухню заказать повару лишнее блюдо "для гостей".

   Дядя Сережа никогда не был нежен с детьми; казалось, скорее, что он нас только терпит, а не любит, но мы относились к нему всегда с особенным подобострастием, которое, как я теперь понимаю, происходило отчасти от его аристократической внешности, а главное, от того, что он называл папа Левочкой и относился к нему так, как папа относился к нам.

   Он не только не боялся его совсем, но он всегда поддразнивал его и спорил, как старший с младшим.

   И мы это чувствовали.

   Ведь всем известно было, что резвее черно-пегой Милки и ее дочери Крылатки нет на свете собак. От них ни один заяц не уходит.

   131

   А дядя Сережа говорил, что у нас русак тупой, а вот степной русак -- это дело другое, и ни Милка, ни Крылатка степного русака не достанет.

   Мы слушали и не знали, кому верить, -- дяде Сереже или папа.

   Один раз дядя Сережа поехал с нами на охоту. Затравили несколько русаков -- ни один не ушел, -- и дядя Сережа совсем этому не удивился, и все-таки спорил, что это только потому, что у нас зайцы плохие.

   И так мы не узнали, прав он или нет.

   А может быть, и прав, потому что он был охотник, больше чем папа, и затравил много волков, а папа при нас не затравил ни одного.

   А теперь папа держит собак, потому что у него есть Агафья Михайловна, а дядя Сережа совсем бросил охоту, потому что нельзя держать собак.

   "После освобожденья крестьян нельзя охотиться, людей нет, мужики с кольями сгоняют охотников с зеленей, разве можно что-нибудь теперь делать? Жить нельзя в деревне".

   Иногда летом мы всей семьей ездили к дяде Сереже в гости.

   До Пирогова надо было ехать полями тридцать пять верст.

   По дороге мы проезжали мимо Ясенков и Колпны...

   Там где-то, по рассказам мама, папа защищал на суде солдата, который оскорбил офицера2.

   Его осудили и тут же на поле расстреляли. И было жутко об этом думать.

   Может быть, это и было по закону, но нам, детям, это было непонятно.

   Дальше дорога шла мимо Озерок, мимо таинственного бездонного озера, провала, потом через Коровьи Хвосты, Сорочинку и, наконец, у одиноко стоящей в поле часовни сворот с большой дороги влево, и вдали, за Упой, виднеется красивая церковь, усадьба и в глубине ее интересный, какой-то особенной архитектуры, двойной каменный дом.

   Подъезжаешь, и чувствуется совсем особенный, непривычный для нас оттенок строгого барства, не такого, как в Ясной, а какого-то особенного, пироговского. Это барство уже чувствуется, когда едешь по селу и мужики подобострастно останавливаются и кланяются, и по

   132

   взглядам баб и ребятишек, провожающих нас глазами, и по тому, как увидавший нас издали поваренок стремительно бежит к дому доложить, что едут гости, и по всему виду усадьбы с свежеподстриженными кустами и чисто выметенным и посыпанным свежим песком подъездом.

   Из передней входишь в зимний сад, в котором растут в огромных кадках лимонные деревья, в зале стоит чучело матерого волка, а за диваном, на каком-то возвышении, спит свернувшаяся клубком, совсем как живая, лисица.

   Нас встречают милая, вечно ласковая Марья Михайловна, ее дочери: Вера, ровесница Тани, и две маленькие, Варя и Маша.

   Услыхав движение, выходит из своей комнаты дядя Сережа.

   Комната его особенная, около залы.

   Он в ней и спит и сидит целый день за счетами, высчитывая доходы имения и сводя бухгалтерию, сложную, трудную и понятную только ему одному.

   В эту комнату надо входить быстро, скорей, скорей захлопывая за собой дверь, чтобы не влетела в это время муха. Из-за мух в этой комнате никогда не выставляются зимние рамы, и никто, кроме самого дяди Сережи, ее не убирает.

   Хозяева рады гостям, встречают нас приветливо, и дядя Сережа всегда почти сейчас же начинает рассказывать Левочке о своих хозяйственных неудачах.

   -- Хорошо тебе, как птице небесной, ни сеять, ни жать, написал роман и покупаешь себе в Самаре новые имения, а ты похозяйничал бы тут. Ведь я опять прогнал приказчика, обворовал меня кругом. Теперь опять Василий управляет, а мы без кучера.

   Папа улыбается, переводит разговор на другое, а мы, дети, чувствуем, что все это так и должно быть, потому что Василий, живший у дяди Сережи кучером много лет, редко сидел на козлах и почти всегда заменял того или другого проворовавшегося приказчика.

   Удивительно, до чего дядя Сережа во многих чертах своего характера напоминал старика князя Болконского.

   Нет сомнения в том, что этот тип не списан с него. Ведь в то время, когда писалась "Война и мир", дядя Сережа был еще молодым человеком.

   133

   Мне приходилось говорить об этом с его старшей дочерью Верой Сергеевной, и мы оба удивлялись пророческому ясновидению моего отца, который в мельчайших подробностях нарисовал отношения князя к своей любимой дочери княжне Марье, дяди Сережи к Вере.

   Те же уроки математики, та же застенчивая, нежная любовь, скрытая под личиной равнодушия и часто внешней жестокости, то же глубокое понимание ее души и та же несокрушимая барская гордость, отграничивающая себя и ее неприступной стеной от всего остального мира.

   Более яркого воплощения типа старика Болконского я никогда не мог себе представить.

   При исключительной порядочности и честности, дядя Сережа скрывал только одно свое качество: он до застенчивости скрывал свое чуткое сердце, и если иногда оно вырывалось наружу, то только в исключительных случаях и то помимо его воли.

   В нем особенно ярко проявлялась семейная черта, свойственная отчасти и моему отцу, -- это страшная сдержанность в выражении сердечной нежности, скрываемой часто под личиной равнодушия, а иногда даже неожиданной резкости.

28
{"b":"265097","o":1}