Тогда мы ему объяснили, что это сделать нельзя, стали уговаривать, вином поить еще обильнее, чтобы уложить в Сатуру уже сонным, – легче так, говорили, ему будет.
Но Балвентий, сколько ни пил, пьяным не становился; страх разгонял хмель у него; он качал плакать, просить, чтобы еще немножко повременили с ним... я ушел тогда... я этого не люблю... я не хотел дождаться, услышать, как он взвоет, когда его насильно поведут к корзине, больше не принимая отговорок, как станут втискивать...
– Были и другие, – заметила жена, – а ты никогда не уходил до конца праздника; ты говорил даже, что тебе неловко уйти, потому что ты – первый человек в здешнем округе.
– Да... прежде...
– Но скоро подойдет такой же праздник Инвы...
– Инвы!.. Жена!.. Умоляю, заклинаю, приказываю тебе, не произноси имени этого чудовища!.. Я боюсь, что оно может пожрать меня.
– Что с тобою, архонт сибаритский?! – воскликнула Тертулла, сама начиная путаться, – в Риме, у Палатинской пещеры, где, по поверью, обитает этот бог полей, происходит очень веселый праздник... ведь, ты сам мне все это рассказывал, и многие из здешних всегда стараются туда попасть, да и как поверить, чтобы в Риме был добрым, а у нас здесь злым, один и тот же Инва...
– Ах!.. Не говорили о нем!.. Баба!.. Ведь, баб-то в жертву не приносят!..
И точно как бы завывши, Грецин торопливо ушел в дом, оставив жену на дворе в недоумении, но она вскоре успокоилась, приписав все странности его сегодняшнего поведения праздничной выпивке.
У священного источника в роще шел гомон невообразимый. Вернувшиеся с царского жертвоприношения и тризны из Рима, поселяне составили тысячную толпу пирующих и, явившись туда каждый со своею провизией, которою угощал приятелей и жертвовал богине в корзину.
Сквозь эту толпу было трудно пробраться к тому месту, где происходил главный акт того вечера, – завершительная церемония праздника, – к жертвеннику, который ясно виднелся издали при свете костров и факелов, еще пустым, в виде большого возвышения из крупных камней.
Пробиравшийся туда со связками колбас и отчаянно оравшим, связанным поросенком, Ультим стал расспрашивать знакомых поселян о жертве, – о том, что случилось на поляне без него, пока он ходил домой за провизией.
Повторив почти то же самое, что Греция говорил своей жене, эти люди прибавили, будто в последнюю минуту, когда уже всякая надежда спастись пропала, а старшины не приняли никаких предлогов и решительно встали из-за пиршественного стола, чтобы вести жертву к алтарю, обреченный свинопас вне себя от ужаса заметался, принялся клясть и своего сына, уверяя, что он ему не отец, а совсем чужой, и Тарквиния, и Руфа, как своих погубителей, но все такое оставлено без внимания, потому что деревенские старшины все были нетрезвы, и сам обреченный говорил нескладно.
– Мудрено было разобрать, что такое «Поросячий ум» бормочет. Его взяли насильно под руки и повели. Он смолк точно бы одумался, и шел покорно до полдороги к пригорку, а потом вдруг как рванется прочь!.. Точно бешенство напало на него. – Я не гожусь, – кричит, – быть жертвой богине!.. Я бесчестный изменник; я тайно зарыл клад, который Вераний уговорил меня скрыть; я зарыл краденое им царское оружие; ведите меня в свинарню; я покажу.
Но его опять схватили, возражая, что и это он все врет со страха, а из свинарни убежит, если ему поверят и пойдет искать клад.
– Ступай туда скорее, Ультим! – прибавил другой поселянин, указывая на пустой алтарь, от которого он сам только что ушел прочь, отправляясь домой, потому что, как и Грецин, не желал видеть дальнейшей агонии жертвы.
– А что они теперь делают? – спросил Ультим.
– Кончают укладывать жертвы. Возня была порядочная!.. Уже несколько лет таких хлопот не помнится. Балвентий долго бился... диковина, откуда сила нашлась в таком хилом старичишке?! Сколько ни просили его, сколько ни уговаривали, добровольно не лег, сдал драться кулаками и ногами; с большим трудом одолели его, уложили в Сатуру на постеленный холст, точно на тюфяк поместили поверх разного съедобного от пира.
– Я туда поросенка несу; отец велел под голову Балвентия подложить... свинопасом, ведь, он был у господина... и колбасы... и редька, и свекла... да не пролезу никак.
– Передай через головы; укладут все.
– Кто же там у корзинки-то?
– Четверо молодцов стали держать обреченного, покуда старшины управятся с ним, чтобы не мешал выполнять все как следует: петь над ним, поливать и...
– И резать?
– Да... чтобы он не убежал из корзины, Камилл перерезал ему жилы у ступней, локтей, под коленами, и за кистями рук. После этого Балвентий бороться уж больше не мог.
– И кричал?
– Глухо... немного стонал... не мог... надорвался он криком-то раньше, покуда отбивался от укладывателей... голоса больше не стало; он охрип. Ступай скорее!.. Его уже теперь завернули в полотно; твоя сестра зашивает его на смерть; его скоро уберут всего цветами и понесут на алтарь; если тебе непременно хочется все это поместить к нему, передай другим через головы, а то не успеешь, не проберешься... закроют обреченного, – тогда уж ничего больше ни от кого не примут... и так Сатура почти полна.
Ультим передал все принесенное им через толпу, из рук в руки, от одних к другим, и не стал протискиваться к самой жертвенной корзине, довольствуясь тем, что мог видеть вблизи ее, через головы передних зрителей.
Ему было очень жаль свинопаса; «'Поросячий ум» забавлял его, смешил глупостью; от этого юноша не пошел прощаться с ним; он был уверен, что расплачется о его грустной участи.
За общим говором он не мог слышать голоса стенающей жертвы, – жалобы, просьбы, или предсмертных слов иного содержания, какие лежащий, несомненно, произносил в эти минуты, судя по движению мускулов его лица, которое одно виднелось от всей его фигуры под украшениями из цветов, лент, пестро раскрашенных деревянных и восковых бус, нанизанных в виде ожерелий, бахромы, и цепочек внутри и снаружи по краям жертвенной корзины.
С обреченным, по-видимому, уже все немногие желавшие успели проститься, когда подошел Ультим. Старшина Камилл, выбранный на этот праздник в жрецы, чтобы быть главным совершителем обрядов, стал предлагать Балвентию «последнюю чашу» – усыпительную смесь из отвара разных трав, для облегчения его страданий, – но старик плотно стиснул губы от боли своих ран, закрыл глаза, и ничего не исполнял из того, что ему внушали.
– Питье-то надо было раньше дать! – говорили в народе...
– Позабыли об этом.
– Эх!.. Все у нас так... А Камилл хвастается, что знает все порядки... теперь обреченный до полночи промается.
И многим стало жаль старика, но никто не вспомнил о чучеле, кидаемом в жертву реке вместо человека; никому в голову не пришло о возможности применить и сюда такую замену.
Видя, что Камилл не знает, что делать с обреченным, другой старшина Анней одною рукой зажал ему ноздри, а другою, когда тот по необходимости разинул рот для дыхания, моментально вставил туда глубоко, до самого горла, кусок мягкой коры, свернутой в виде воронки, говоря Камиллу:
– Лей тихонько!..
Старшина стал осторожно, чтобы не проливалось мимо и не душило лежащего, понемногу пропускать из ковша успокоительную эссенцию, в слабом отваре не бывшую ядовитой, а только снотворной.
Сын Аннея придерживал голову обреченного, чтобы он не метался, не противился.
Насильно напоив жертву, Камилл с помощью своего товарища вложил в уста лежащего муки, соли, две мелких медных монеты, и чтобы он это не выбросил, держал руку на его губах, пока не убедился, что все данное проглочено жертвой.
После этого он полил его жертвенною смесью вина, молока, воды и масла обильно вдоль всего тела, осыпал землею, обрекая ей в жертву, и закрыл ему лицо, расстелив на нем маленький, пестро вышитый платок, подправляя его края под бывший на голове жертвы венок и другие гирлянды.
– Прощай, дед Балвентий!.. – воскликнул Ультим с сожалением, причем обычная веселость его игривого характера прорвалась и тут в тоне голоса, – никогда его больше не увижу.