Неизвестно, чем могла завершиться выходка молодой особы, если б этой сцены не нарушило появление других членов семьи.
Дверь снаружи дома отворилась, причем буря бешено распахнула обе ее створки, так что пришедшие с трудом могли притянуть их за собою; в комнату влилась пронзительная струя холодного вихря, а с нею вместе, точно с размаха вкинутые ее порывом, вбежали двое мужчин, ухватившись за руки, чтобы не упасть, если поскользнутся на гладко утрамбованном земляном полу жилища управляющего.
Одним из этих пришедших был свинопас Балвентий – дряхлый старик, умом глупый от природы, а от однообразной жизни при господской свинарне почти впавший в детство, ставший едва ли выше свиней, какими заведовал; он был одет в лохмотья; таких невольников низшего разряда у римлян не снабжали ничем хорошим.
С ним был младший сын Грецина Ультим, весельчак, юноша; оба они принесли что-то, чего при плохом освещении еще было не видно; вода лилась с них ручьями; они долго отряхивались, причем Ультим ругался на погоду, главным образом за то, что за воем вихря он, привратник усадьбы, не услышит, когда приглашенные в гости сельчане застучат в калитку, и оттого оставил ее отпертою, что господином строго запрещено.
– А как вдруг кто-нибудь из господ вздумает наведаться да увидит, что там не заперто, – пропаду я, засекут, задерут, в болоте утопят, – но не сидеть же мне у калитки на дожде!.. Я и так измок, покуда в свинарню за мясом бегал; не близко туда.
Балвентий, напротив, детски хохотал, часто повторяя один и те же слова, слегка гнусавя и с пришепетываньем.
– Вишь, град-то, град-то... так и бьет, так и бьет; думалось, вихрь сдует, думалось, забор-то самый повалит. Уж я сюда-то бежал, бежал, ковылял, ковылял... и колбасу-то, колбасу-то чуть не разронял всю по лужам: бегом ведь бежал сюда-то за этим зубоскалом Ультимом; не поспею никак за ним; убежит он от меня, боюсь, и фонарь-то, фонарь-то с собой унесет... останусь впотьмах на болоте... что тогда?!
Между тем Амальтея, выхватив из крошева переломанных лепешек таинственную пуговицу с предполагаемой патрицианской тоги, намеревалась скрыться со своим сокровищем в темную каморку, служившую ей спальней.
Балвентий, которого она случайно задела локтем, вцепился в ее платье, говоря:
– Девка!.. чего от меня бежишь?.. не съем ведь, не съем тебя.
ГЛАВА XVI
Шалость молодежи
Амальтея сердито вырвала платье из костлявой пятерни дряхлого свинопаса и при этом выронила свою «святыню»; пестрая пуговица со звоном покатилась прямо под ноги Ультима; тот не замедлил поднять ее, удивленно спрашивая сестру:
– Как это попало к тебе?
– Оставь!.. Отдай!.. Это пуговица фламинова внука; ее надо возвратить; я завтра же снесу ее старой Стерилле.
– С чего ты взяла?! Это мое.
– Твое?! Откуда такая дорогая вещь?
– Мне Вераний подарил.
– Вераний... а я...
– Стянул, говорит, у царевича... много там, вишь, таких побрякушек, – что гороху у нас.
Амальтея прыгнула козою в дверку своей каморки и оттуда глухо донеслись ее рыданья с постели, на которую она бросилась с размаха и уткнулась лицом в подушку, разочарованная в своей «святыне».
Ультим растерянно поглядел на дверь каморки, перебрасывая пуговицу из одной руки в другую, как виноватый, потом тихо пошел, заглянул с порога в потемки спальни и конфузливо заговорил врастяжку:
– Амальтея!.. А, Амальтея!.. Да что же я такое сделал-то? С чего ты ревешь?
– Сама не знаю, с чего, – ответила девушка, – убирайся!.. Уйди!..
– Амальтея!.. Я, пожалуй, отдам тебе эту пуговицу... на кой прах мне она? – пришить к платью нельзя, – всяк станет спрашивать, откуда она... такая золотая, пестрая.
– Господа называют это «эмаль».
– На, возьми!..
– Не надо!.. Убирайся!..
Амальтея вырвала пуговицу и бросила ее брату в лицо. Настроение духа ее изменилось; ей стало отчего-то безотчетно смешно на самое себя. Она улыбалась, валяясь на постели.
– Моя девка, думается, умом повредилась, – недовольным тоном с кислою миной заметила Тертулла; продолжая возиться у печки с варящеюся похлебкой, – испугалась, что мы ее гостинцы съедим и, назло, взяла да и переломала их, – ни вам, мол, ни себе.
Ультим отошел от двери каморки и усмехнулся, взглянув мельком на изломанные лепешки, а Балвентий продолжал шамкать бессмысленные повторения фраз:
– Повредилась, вот ведь повредилась умом девка-то... беда-то, беда-то какая!.. А все от погоды; вихрь это ей, буря надула... Брел я, брел сюда от свинарни-то, как меня вдруг с размаха хлестнет распреогромной веткой прямо по лицу!.. Думал, глаза выскочили, а ветер-то, ветер все ревет... поскользнулся я, да и шлепнулся, – думал, в трясину попаду. – Ультим, кричу, погоди убегать-то!– А он не слышит... колбасу-то, колбасу-то всю никак не подберу... насилу вылез и догнал его, весь в грязи.
Прихрамывая на не сгибающихся от ревматизма ногах, свинопас подошел к столу, причем яркий свет от лампы заставил его прикрыть рукою гноящиеся, простуженные глаза. Он положил на стол принесенный им сверток в выпачканной грязью холстине, сам похожий на пугало от падения в лужу, сипло переводя дыхание от непомерной усталости после бега за юношей через болотную топь; он закашлялся и потирал мокрые руки.
– Что принес, старый дед? – обратилась к нему Тертулла.
– Что принес, – повторил свинопас, бессмысленно глядя на лампу, – хороший окорок копченый и связку колбас... да... колбас связку вам... сосиски...
– Сосиски давай сюда; я брошу в похлебку.
– А я тебе, дед, задумала невесту посватать, – весело закричала Амальтея, выбежав из своей каморки.
Только что рыдавшая на постели, уткнувшись в подушки, девушка теперь смеялась, не давая себе отчета в такой внезапной перемене настроения.
– Кого? – спросил Ультим, обернувшись к сестре.
– Овдовевшую соседскую экономку Стериллу.
– Ха, ха, ха!.. под пару... ей чуть не 80 лет.
– Да и Балвентию близко к тому.
– Ай да жених!.. дед, что скажешь на это?
– Что скажешь, – повторил свинопас, – вам смеяться-то... смеяться-то можно, молодежь... можно, как хотите; вам что стар, что мал, все едино; в покое не оставите; не оставите в покое, говорю.
Амальтея принялась дразнить его шамкающим, гнусавым говором с повторением слов, указывая на принесенный окорок.
– Жирная свинка... жирная свинка... уж больше, больше хрюкать не станет; скоро, скоро толстый Грецин упрячет ее в свою по-по-кла-кладистую утробу; да-да, весь окорок, весь окорок за одним ужином съест.
Это был когда-то давно подслушанный ею его отзыв про управляющего.
– Девка!.. – вскричал свинопас, начиная сердиться, – неугомонная!.. Берегись!..
– Чего мне беречься-то?
Девушка смеялась.
– Я те палкой!..
– Ну, не дури, дед!.. – вмешался Ультим, опуская своею рукою его поднятую дубинку.
Амальтея схватилась за ее нижний конец, силясь вырвать эту суковатую трость, но старик не давал, стиснув ее загнутый крючком верх. Придвинув свои ноги к его ногам, девушка заставила свинопаса кружиться с нею, покуда он не шлепнулся, выпустив палку.
Все предметы в его глазах смешались и летели куда-то вместе с потолком, полом и людьми вверх ногами. Он сидел, разиня рот, повторяя:
– Вот, вот, говорю, зубоскалы... девка!.. палкой тебя, палкой!..
– Палкой тебя, дед, палкой!.. – передразнила Амальтея, стуча дубинкой об пол.
Ультим запел одну из давно сложенных здесь импровизаций:
У царя Мидаса были
Ослиные уши;
У Балвента-свинопаса
Разум поросячий,
Ду-ду-ду! хрю-хрю-хрю!..
– Я те палкой! – вскричал старик, вскакивая с пола и обратился к Амальтее уже плаксиво, – девка, отдай мою палку, отдай!..
Он с трудом стоял на разбитых ногах, перевешиваясь корпусом и держась за стол.