Господь привел Ероху, не уронив по пути в Екатерининскую канаву, на Адмиралтейскую першпективу, в просторечии – Гороховую. Там он услышал колокол ближнего храма, зовущий на службу, пошел на звук, а более ничего не помнил – очнулся Ероха от холода под забором. Тут только он обнаружил, что кафтан, выданный Змаевичем, остался в безымянном трактире и, судя по всему, был пропит им во славу Российского флота.
Как это все получилось – он уразуметь не мог. Однако нужно было спасать пакет, и Ероха поспешил к трактиру. Трактир требовался еще и для опохмелки.
Но время было непитейное. Запертая накрепко дверь – все, что ожидало Ероху. Он забрался во двор и принялся колотить в ставни, надеясь, что женщины уж наверняка на ногах. В конце концов на крыльцо вышла Анисья Мироновна в нижней юбке и старой шали.
– Явился! – сказала она. – Забирай своего подкидыша, я тебе в кормилицы не нанималась.
– Анисья Мироновна, матушка, я в трактире важный пакет забыл, – простодушно признался Ероха. – Как снимал кафтан, он и выпал. Я за пакетом…
– Важный, говоришь? Ну вот и получишь свой пакет – да только вместе с дитятей!
Ероха умолял ее отнести найденыша в часть – там разберутся, она же отвечала, что в полиции дитя уморят голодом. Логика была такова: коли она, Анисья, сдаст дитя, его смерть будет на ее совести, а коли то же самое сделает Ероха – то ее совесть окажется чиста. Анисья Мироновна вернулась в дом и захлопнула дверь, Ероха же остался на дворе в полном смятении.
Он не знал, что предпринять. Лучше всего ребенка было бы оставить у трактирщицы – у нее, докормившей младшенького до года, молока хватало. Но это означало, что пакета не видать, как своих ушей. А не выполнив поручения, Ероха не мог вернуться в Кронштадт.
Стыд снедал бывшего мичмана. Когда Ероха решил выдраться из пьяной трясины, Змаевич протянул руку помощи, Змаевич поверил ему. И не выполнить простейшего поручения Ероха не мог…
– Неужто я ни на что больше не гожусь? – спросил себя Ероха. – Кроме как помереть в бурьяне? Долбать мой сизый череп…
Ему все казалось, что нужно, как утопающему, коснуться ногами дна – тогда можно будет оттолкнуться и всплыть. И вот теперь было сущее дно, ниже опускаться некуда, ниже – только бродяжек грабить да у малых детишек копеечки отнимать. Что делать?.. Но похмельному человеку думается с трудом. Поэтому он не сразу додумался идти к Нерецкому и умолять этого незнакомца выкупить у трактирщицы пакет.
К тому же в доме на Второй Мещанской должны что-то знать о младенце.
Не случайно Господь подкинул Ерохе новорожденное дитя. Что-то же Он имел в виду?
Ероха понимал, что Нерецкий расскажет эту поганую историю Змаевичу. Но другого способа вернуть пакет, не рискуя при сем здоровьем и, возможно, жизнью младенца, он не видел.
Санкт-Петербург жил еще прежней, довоенной жизнью.
Все занимались своими делами, спешили, перекликались, шарахались от упряжных лошадей, крестились на церковные купола и затевали отчаянную ругань, один только Ероха торчал у забора без всякого движения – зато мысли в голове так и мельтешили, от покаянных до героических.
– Тебе, дураку, двадцать восемь лет скоро, – корил себя бывший мичман. – Однокашники твои по Морскому корпусу уже капитаны второго ранга, а кое-кто – даже первого. По меньшей мере треть – женаты, имеют сыновей. А ты кто? Ты – Ероха! Тебя все трактирщики по выступке узнают, и это твое главное в жизни достижение? Нет, хватит, надобно отважиться еще на одну попытку!
Глава пятая
Диковинная пропажа
Капитан второго ранга Михайлов был не из тех, кто стреляется от несчастной любви на манер молодого Вертера. Конечно, книга герра Гёте, войдя в моду, понаделала бед – тут же и доморощенные русские вертеры сыскались, любовная блажь вложила им в руки пистолеты, а потом родня приходила в отчаяние – священники самоубийц не отпевают и на кладбищах не велят хоронить.
Книгу Михайлов прочел более десяти лет назад, не всю, а кусками, к тому же по-немецки. И вывод для себя сделал определенный: бывают же дураки на свете! Вот теперь эта мудрая оценка всплыла и наложилось на конкретные обстоятельства: война на носу, и нужно выкинуть из головы дурь вкупе с воспоминаниями о Сашеттиной пылкости. И если помыслить здраво – какая из нее жена? Она и не желает ею быть, Александра желает быть вольнолюбивой вдовушкой, что удобно и необременительно. Сегодня целует одного, завтра – другого. Ну и пусть колобродит дальше. Не о чем жалеть. Вот только перед тещей неловко. Ну да она поймет…
Эти аргументы Михайлов повторял себе раз двести, однако воспоминания засели в голове прочно. Меж тем в нее, в голову, нужно было поместить немало всяких проблем и печалей. Одна из них называлась «Родькой Колокольцевым».
Как всегда, в последние дни перед объявлением войны вскрылись всякие недохватки. Грейг доложил государыне, что на судах – досадная нужда в младших офицерских чинах, лейтенантах и мичманах. Государыня отвечала – выхода нет, потому в Морском корпусе учинить экзамен гардемаринам, которым осталось учиться около года, и выпустить их во флот мичманами. Грейг разумно возразил, что этого звания они еще не заслуживают. И был изобретен компромисс: считать гардемаринов не настоящими мичманами, а в странной должности – «за мичманов». После экзамена их образовалось семьдесят пять человек, и семнадцатилетних мальчишек распределили по судам.
Разумеется, это были не «сухопутные» дети, им уже довелось походить по Финскому заливу, многие хорошо себя показали. Но флотских людей обидело, что прислали недоучек: уже не гардемарины, еще не мичманы, а «ни то ни се». Именно так их и прозвали.
Михайловское «ни то ни се» имело отменную репутацию шкодника и заводилы. Последним его подвигом перед экзаменом было доведение надзирателя при дортуарах до стойкой нервной икоты. Надзиратель препятствовал гардемаринам совершать ночные вылазки в город, и решено было проучить его старым испытанным способом – привидением.
Одного из воспитанников сажали на плечи другому, затем обертывали их двумя казенными простынями. Получалась причудливая длинная фигура, которая двигалась медленно и колыхалась загадочно.
Колокольцев со товарищи сел в засаду у дверей, ведущих в длинный коридор. Было затейников четверо – самый маленький, Ваня Самойлов, держал наготове две зажженные лучины. Заслышав грузный неровный шаг надзирателя, быстро составили призрака и выдвинули на исходный рубеж. Родька, сидевший сверху, взял в зубы две лучины, наклонив их и разведя в стороны концы. Для того, кто видел издали это чудище, не было сомнения, что приближается адский дух с горящими красными глазами.
Но шутники ошиблись – это был всего лишь старый истопник, бывший матрос, который служил в Морском корпусе еще до перевода сего заведения в семьдесят первом году из Санкт-Петербурга в Кронштадт, в Итальянский дворец, для чего из дворца повыгоняли все торговые заведения. Он, состоя при гардемаринах, на всякие художества насмотрелся.
Столкнувшись с двухъярусным призраком, истопник оглядел его снизу вверх и сверху вниз, а потом произнес заковыристое ругательство:
– Бр-р! Сто хренов тебе в рот через задний проход, в мутный глаз, в сибирскую каторгу, в тридцать три света, в корень через коромысло, мать твою ети раз по девяти через тульский самовар в тринадцатую становую кость!
– Как-как-как? – переспросил ошалевший Ванечка. Но истопник уже шел дальше по коридору, бурча под нос иные шедевры моряцкого репертуара.
Тут бы призраку и развалиться, отсрочив наказание надзирателя до лучших времен. Но Родька не соскочил и лучин изо рта не вынул.
– Вперед… – кое-как выговорил он, и здоровенный гардемарин Сашка, на чьей шее он сидел, не видя дороги из-за простынь, побрел наугад. Тут-то и явился надзиратель.
«Гость» из преисподней, как выяснилось, оказался ответом на его сердитые мысли о начальстве. Надзиратель желал господину Голенищеву-Кутузову, директору Морского шляхтетского корпуса, провалиться в пекло и сгореть там ясным пламенем, потому что господин директор был к нему строг. А тут и посланец из пекла пожаловал.