Пока Дагобер читал, маршал, откинув ногой попавшийся ему на дороге стул, продолжал с накипающим гневом:
— Значит, у меня, в моем доме, есть негодяи, подкупленные врагами, преследующими меня, не давая передышки… Прочитали, месье?
— Новая подлость… прибавленная к остальным! — холодно отвечал Дагобер, бросая письмо в камин.
— Это письмо — ужасная низость… но в нем говорят правду! — сказал маршал.
Дагобер взглянул на него, ничего не понимая. Маршал продолжал:
— И знаете вы, кто подал мне гнусное письмо? Право, можно подумать, что в это дело вмешивается сам черт! Ваша собака!
— Угрюм? — спросил Дагобер, остолбенев от изумления.
— Ну да! — с горечью отвечал маршал. — Верно, это милая шутка вашего изобретения?
— Мне не до шуток, генерал, — с грустью отвечал Дагобер. — Я и понять не могу, как это случилось… Разве только собака нашла письмо в доме, и так как она привыкла носить поноску, то вот и…
— Но кто же мог доставить это письмо в дом? Значит, я окружен изменниками? Значит, вы ни за чем не смотрите, вы, которому я полностью доверяю…
— Генерал, выслушайте меня…
Но маршал, ничего не слушая, продолжал кричать:
— Черт знает что такое! Неужели, проведя двадцать пять лет жизни на войне, сражаясь с армиями, борясь с невзгодами изгнания и ссылки, я устоял против всех ударов для того, чтобы пасть под булавочными уколами?.. Как? Даже у себя дома меня будут безнаказанно мучить, преследовать, пытать каждую секунду — и все из-за низкой ненависти, причины которой я не знаю? Но когда я говорю, что не знаю, я ошибаюсь. За всем этим стоит, я уверен, изменник д'Эгриньи… У меня нет другого врага… это все он… этот человек… Довольно! Пора с ним покончить… я устал… я выбился из сил…
— Но, генерал, ведь он священник…
— А что мне за дело, что он священник! Я заставлю этого предателя вспомнить, что он был солдатом…
— Но, генерал…
— Говорю вам, что я должен, наконец, наказать кого-нибудь, — с яростью воскликнул маршал. — Я должен, наконец, все эти мерзости и низости свести к одному живому лицу, которое мне за ник и ответит! Ведь моя жизнь сделалась адом… меня опутали со всех сторон… вы это знаете… И никто не старается избавить меня от гневных вспышек, которые меня сжигают на медленном огне! И мне не на кого рассчитывать!..
— Генерал, я не могу этого так оставить, — сказал Дагобер спокойным и твердым голосом.
— Что такое?
— Генерал, я не могу допустить, чтобы вы говорили, что вам не на кого рассчитывать… Кончится тем, что вы этому и в самом деле поверите! И вам будет еще тяжелее, чем тому, кто не сомневается в своей преданности и готов броситься за вас в огонь… Вы знаете, что я имею право так сказать о себе…
Эти простые слова, сказанные прочувствованным тоном, привели маршала в чувство, потому что его великодушная и честная натура, на время ожесточенная гневом и неприятностями, быстро обрела врожденную справедливость…
Обращаясь к Дагоберу, маршал сказал все еще взволнованным голосом, но уже спокойнее:
— Ты прав… Я не могу сомневаться в тебе… я вспылил… подлое письмо вывело меня из себя… Право, можно с ума сойти… Я стал и несправедлив, и груб, и неблагодарен… и к тому же неблагодарен по отношению к кому… к тебе!
— Не будем больше говорить обо мне, генерал. Ругайте меня сколько хотите, только верьте мне. Но что с вами произошло?
Лицо маршала снова омрачилось, и он проговорил быстро и отрывисто:
— Со мной произошло то, что меня презирают и мною пренебрегают!
— Вас?.. Вами?
— Да… мной, — с горечью отвечал маршал. — Впрочем, зачем скрывать от тебя новую рану! Я усомнился в тебе и должен тебя вознаградить. Узнай же все: с некоторого времени я замечаю, что мои старые товарищи по оружию постепенно отходят от меня…
— А… так вот на что намекают в этом письме!
— Да, именно на это… и, к несчастью, это вполне справедливый намек… — со вздохом и возмущением отвечал маршал.
— Но это невозможно: генерал, вас так любят, так уважают…
— Все это слова, а я тебе представляю факты. Наступает молчание, когда я куда-нибудь вхожу. Вместо товарищеской приязни мне оказывают церемонно-вежливый прием, — словом, я всюду подмечаю те почти неуловимые мелочи и тысячи оттенков, которые ранят сердце, но не дают возможности к чему-нибудь придраться!
— Я не могу не верить вашим словам, — сказал пораженный Дагобер, — но решительно теряюсь…
— Это невыносимо. Я решил сегодня добиться истины. Сегодня утром я пошел к генералу д'Авренкуру; мы были вместе полковниками императорской гвардии. Это олицетворенная честность и благородство. Я пришел к нему с открытым сердцем. «Я замечаю, — сказал я, — что со мной все стали очень холодны. Несомненно, кто-то распространяет на мой счет какую-нибудь клевету; скажите мне все; зная, за что на меня нападают, я смогу честно и открыто защищаться».
— Ну и что же, генерал?
— Д'Авренкур остался вежлив и бесстрастен. Он холодно отвечал мне: «Мне неизвестна клевета в ваш адрес, маршал». — «Не в маршале дело, мой милый д'Авренкур: мы старые солдаты, старые друзья. Быть может, я слишком придирчив в вопросах чести, но мне кажется, что и вы и мои другие друзья стали ко мне относиться менее сердечно, чем прежде. Отрицать это нельзя… я это вижу, знаю и чувствую». Тогда д'Авренкур ответил мне все с той же холодностью: «Я не замечал, чтобы к вам относились не с должным вниманием». — «Да разве в этом дело! — сказал я, крепко сжимая его руку, слабо отвечавшую на это дружеское пожатие, — я говорю о прежней дружбе, о сердечности, о доверии, с каким меня встречали прежде, а теперь ко мне относятся почти как к чужому. За что же это? Отчего такая перемена?» — По-прежнему сдержанный и холодный, д'Авренкур ответил: «Это вещь такая щекотливая, маршал, что я не могу ничего вам сказать по этому поводу!» У меня сердце забилось от гнева и обиды. Но что я мог сделать? Было бы безумием вызвать д'Авренкура на дуэль. Конечно, из чувства собственного достоинства я должен был положить конец этому разговору, только подтвердившему мои сомнения. Итак, — продолжал маршал, становясь все более и более возбужденным, — я лишаюсь уважения, на которое имею полное право, подвергаюсь презрению и даже не знаю причины — за что все это? Что может быть отвратительнее? Если бы привели хоть один факт, назвали хоть какой-то слух, я мог бы защищаться, отомстить наконец. Но ничего… ничего… ни слова… одна вежливая холодность, более оскорбительная, чем прямая обида… Нет… решительно… это уже слишком… а тут еще другие заботы! Какую я веду жизнь после смерти отца? Нахожу ли я покой или счастье хоть у себя в доме? Нет. Я возвращаюсь сюда, чтобы читать мерзкие письма! Дочери становятся все более и более равнодушными ко мне. Ну да, — прибавил он, видя изумление Дагобера. — А между тем я их так сильно люблю!
— Ваши дочери равнодушны к вам? — переспросил пораженный солдат. — Вы их упрекаете в равнодушии?
— Да Господи, не упрекаю нисколько; они меня не могли еще узнать!
— Они не могли вас узнать? — волнуясь, с обидой начал Дагобер. — А про кого же им беспрестанно рассказывала их мать? А разве в беседах со мной вы не были для них всегда третьим участником разговора? Кого же мы учили их любить? Кого же, кроме вас?
— Вы их защищаете… и это справедливо… они вас любят больше, чем меня! — с возрастающей горечью заметил маршал.
Дагобера это так глубоко огорчило, что он только молча взглянул на маршала.
— Ну да! — с болезненным возбуждением продолжал тот. — Ну да… это и низко и неблагодарно, но делать нечего! Сколько раз я тайно завидовал сердечному доверию, с каким мои дочери относятся к вам, между тем как со мной, своим отцом, они вечно пугливы. Если на их печальных лицах промелькнет когда-нибудь улыбка, то только когда они видят вас. А для меня — лишь холодность, почтительность и стеснительность… меня это убивает! Если бы я был уверен в их любви, я ничего бы не боялся, я все преодолел бы…
Затем, увидав, что Дагобер бросился к дверям комнаты Розы и Бланш, маршал закричал: