Не обращая внимания на эту хитрость и желая непременно воспользоваться физической слабостью иезуита, кардинал взял стул и, несмотря на отвращение, уселся у изголовья Родена.
— Преподобный и дорогой отец мой, как вы себя чувствуете? — сказал он медовым тоном, которому его итальянский акцент придавал еще более лицемерный оттенок.
Роден сделал вид, что ничего не слышит, шумно вздохнул и ничего не ответил.
Кардинал, не без дрожи, хотя был в перчатках, взял руку иезуита и слегка ее пожал, повторяя громче:
— Мой преподобный и дорогой отец, как вы себя чувствуете? Ответьте мне, умоляю вас.
Роден не мог удержаться от жеста гневного нетерпения, но продолжал молчать.
Однако кардинал был не такой человек, чтоб отступиться из-за подобной малости. Он снова и посильнее потряс руку иезуита, с флегматичным упрямством, которое могло вывести из себя самого терпеливого человека на свете.
— Мой преподобный и дорогой отец, так как вы не спите, то выслушайте меня, прошу вас.
Раздраженный болезнью, приведенный в ярость упорством прелата, Роден быстро повернулся, устремил на итальянца горевшие мрачным огнем глаза и с горечью воскликнул, кривя в насмешливую улыбку губы:
— Вам, верно, очень хочется, монсиньор, видеть меня набальзамированным и выставленным на катафалке с горящими свечами, как вы только что говорили, если вы пришли меня мучить и ускорять конец моей агонии?
— Я, дорогой отец! Великий Боже, что вы говорите? — и кардинал воздел руки к небу, как бы призывая его в свидетели нежного участия, какое он питал к иезуиту.
— Я говорю то, что сейчас слышал: перегородка ведь очень тонка, — с удвоенной горечью произнес Роден.
— Если вы хотите сказать, что я от всей глубины души желаю вам христианской примерной кончины… О! Вы не ошибаетесь, мой дорогой отец: мне было бы очень приятно видеть вас после вашей благочестивой жизни предметом поклонения всех верных…
— А я вам скажу, монсиньор, — выкрикнул Роден слабым, прерывистым голосом, — что выражать такие желания у постели безнадежно больного более чем жестоко!.. И берегитесь, — продолжал он, несмотря на свою слабость, — если мне будут надоедать, мучить, не давать покоя, — я умру совсем не христианским образом, предупреждаю вас, и никому не придется использовать мою кончину в своих целях.
Эта гневная вспышка утомила Родена. Он уронил голову на подушки и отер запекшиеся губы платком.
— Ну, полно, полно, успокойтесь, дорогой отец, — продолжал кардинал с ласковым видом. — Не питайте таких мрачных мыслей. Несомненно, провидение имеет на вас великие виды, потому что оно избавило вас от такой страшной опасности. Будем надеяться, что оно избавит вас и от беды, которая грозит вам сейчас.
Роден, повернувшись к стене, ответил хриплым ворчанием.
Прелат невозмутимо продолжал:
— И оно не ограничилось вашим спасением, дорогой отец, — оно проявило свое могущество еще в ином отношении… То, что я буду вам говорить, весьма важно… Слушайте же меня внимательно.
Роден, не оборачиваясь, сказал горьким, гневным тоном, выражавшим искреннее страдание:
— Они хотят… моей смерти… у меня грудь в огне… голова разбита… а они безжалостны… О, я страдаю как осужденный… на вечные муки…
— Уже?.. — шепнул итальянец, хитро улыбаясь; затем он прибавил громко: — Позвольте быть настойчивым, дорогой отец: сделайте усилие, выслушайте меня и вы не раскаетесь.
Роден, продолжая лежать, воздел к небу, не говоря ни слова, судорожно сжатые руки, державшие платок. Затем они бессильно упали вдоль тела.
Кардинал легонько пожал плечами и, медленно подчеркивая каждое слово, чтобы ни одно из них не ускользнуло от Родена, сказал:
— Дорогой отец, провидение пожелало, чтобы во время бреда вы, против желания, открыли важные тайны.
И прелат с беспокойным нетерпением стал ожидать результата своей благочестивой ловушки, расставленной ослабевшему уму иезуита.
Но Роден, продолжая лежать лицом к стене, казалось, ничего не слышал, оставаясь нем.
— Вы раздумываете, без сомнения, о моих словах, дорогой отец? — продолжал кардинал. — И вы правы… потому что речь идет об очень важном вопросе. Да, повторяю, — по воле провидения, я, к счастью, один, слышал ваши признания во время бреда… Они вас серьезно компрометируют… Сегодня во время вашего двухчасового бреда вы открыли тайную цель ваших сношений в Риме со многими членами священной коллегии.
И кардинал, потихоньку поднявшись, хотел было наклониться над кроватью, чтобы подглядеть выражение лица Родена.
Но тот не дал ему времени. Как труп под влиянием сильного электрического тока, Роден подскочил на кровати, повернулся и, вытянувшись во весь рост, сел на постели при последних словах прелата.
— Он себя выдал! — тихонько сказал кардинал по-итальянски.
И, усевшись на место, он устремил на иезуита взор, блиставший радостью победы.
Хотя Роден не слыхал последнего восклицания кардинала и не заметил его торжествующего лица, он все-таки понял неблагоразумие своего первого, слишком выразительного движения. Он медленно провел рукой по лбу, как будто у него кружилась голова, и, окидывая растерянным взором комнату, машинально начал покусывать грязный платок, поднесенный к дрожащим губам.
— Ваше волнение и ужас подтверждают мое грустное открытие, — продолжал кардинал, все более и более торжествуя от успеха своей хитрости и чувствуя, что сейчас проникнет в важную тайну. — Итак, теперь, дорогой отец, очень важно для вас, как вы понимаете, открыть все подробности ваших планов… и планов ваших сообщников в Риме: тогда вы можете надеяться на снисходительность святого престола, особенно если ваши признания будут так обстоятельны, что дополнят те пробелы, какие неизбежны во время бреда.
Роден, опомнившись от первого испуга и изумления, заметил, хотя и поздно, что его провели и что если не словами, то своим движением и испугом он серьезно себя скомпрометировал. В первую минуту иезуит действительно испугался, что выдал себя в бреду, но после нескольких минут размышления он успокоился. «Если бы этот хитрый итальянец знал мою тайну, — подумал он, — он остерегся бы мне открыть это. Он только подозревает, и я подтвердил его сомнения невольным жестом, от которого не мог удержаться».
И Роден отер холодный пот, струившийся по его разгоряченному лбу; измученный и разбитый волнением и болезнью, он снова опустился на подушки.
— Per Bacco! — прошептал кардинал, испуганный выражением лица иезуита. — А вдруг он умрет, не сказав ничего, и таким образом улизнет из западни, столь ловко расставленной?
И он быстро наклонился к Родену:
— Что с вами, отец мой?
— Я так ослабел, монсиньор, нельзя выразить, до чего я страдаю…
— Будем надеяться, что этот кризис пройдет, как и прочие… Но ввиду возможности также и опасного исхода вы должны для спасения своей души как можно скорее и полнее во всем мне признаться. Признания должны быть самые подробные… если даже они истощат все ваши силы… Жизнь вечная сравнится ли с тленом сего существования?..
— О каких признаниях говорите вы, монсиньор? — слабым, но насмешливым голосом спросил Роден.
— Как о каких признаниях? — воскликнул изумленный прелат. — Об опасных интригах, затеянных вами в Риме.
— О каких интригах? — спросил Роден.
— Об интригах, которые вы выдали во время вашего бреда, — с гневным нетерпением продолжал прелат. — Разве ваши признания были недостаточно ясны? К чему же тогда греховное колебание — нежелание теперь их дополнить?
— Мои признания были ясны, вы утверждаете? — сказал Роден, с трудом выговаривая слова, но не теряя силы воли и присутствия духа.
— Да, повторяю, ваши признания были как нельзя более ясны.
— Тогда… зачем… их повторять? — И та же ироническая улыбка искривила посинелые губы Родена.
— Как зачем? — воскликнул гневно прелат. — Чтобы заслужить прощение, потому что если можно просить раскаявшегося грешника, то нераскаянный заслуживает только проклятия!