И старик под впечатлением овладевшего им неудовольствия заходил из стороны в сторону, замолчав.
— Не кайся, отец Мефодий, я… ученик твой, не опозорил покуда ничем твоего возвышенного учения. Положения премудрого Аристотеля Стагириты пред моими очами умственными не заволокло облако недоверия или непониманья смысла их… Но… тут вещал мне устами веры… служитель вечной истины… и робкий дух мой в сознании скверны содеянного… упал от грозы непрощаемого осуждения… Я охотно отрекался от сладостей в мире, но служить всем и каждому… подвергаться всякого рода опасностям… идти даже навстречу смерти радостно, в сознании долга… службы, я не медлил. Свидетельством тебе, учитель мой, исполнение велений державного… Наказ давал государь в общих словах, не зная сам, как будет и что на месте. И я, кажется, не утерял пользы: ни государской, ни земских людей, ни в Татарщине, ни в Угорщине, ни в Литве, ни… у божьих дворян! Государь сам засвидетельствовал, что — чуть не от младенца по опытности — от меня не ожидал даже он… такова исполненья.
— Ну и добро! А дальше?
— Дальше?! И теперь еду в эту же ночь справлять новую, нелегкую опять… службу… Может, и головы не пожалеть придется…
И князь Василий в смущении вертел ширинку в руках, не смея поднять глаз на обличителя. Разуверенья отца Мефодия пролили теперь в душу его новый луч света и озарили с другой стороны предмет его горьких сердечных томлений… Оказывалось, что бедняк неволил свои неугасшие чувства напрасно, бесцельно… А теперь привязанность к нему великой княжны поражала сердце Холмского новыми мучительными ударами. «Совладаю ли с собою я? — думает бедняк. — Найду ли в сердце столько теплоты для ответа на горячее чувство доброй Фени, чтобы не дать ей понять мою борьбу с собою… мои мучения?»
Мефодий уже перестал ходить и обратил на своего прежнего ученика проницательный взгляд, желая объяснить теперешнее его волнение. Смотрел-смотрел. Потер лоб, как бы что припоминая, и вдруг спросил:
— Скажи по душе: давно полюбил ты княжну великую?
Если бы загрохотал страшный гром среди полнейшего спокойствия в природе, при ясном лазурном небе, или бы вдруг тихие струи мелкой реки вздулись горами и опрокинулись на берег, грозя разрушением, — паника беспечных слушателей и зрителей такого чуда не сравнялась бы с поражением князя Василия при неожиданном вопросе учителя.
— Мы росли и… неприметно… неведомо, братски стали любить, — отвечал он, почти не владея собою.
— Я не о том спрашиваю, как братская любовь зачалась, тут не требуется объяснений. Самому мне известно ваше детство. Давно ли… горячо, как подругу, стал любить ты княжну Федосью Ивановну?
— Да… давно… нет! Как бы тебе сказать.
— Понимаю!.. Не говори больше. Отношения твои старые к Зое… также мне известны.
Холмский затрепетал. Не обращая на это внимания, Мефодий продолжает сам, как бы раздумывая про себя:
— Вижу теперь, что гибельная случайность… подвернулся какой-то отшельник с неумелым советом… перевернул теперь счастье пары, без того… не страдавшей бы.
И опять, пройдясь несколько раз, теперь уже сочувственно скорбный и сосредоточенный, отец Мефодий, вздохнув, сказал:
— Ну, Василий, выйдем на пир… неравно заметят наше отсутствие.
Исчезновение их действительно заметили, но появление вновь не возбудило ни в ком интереса. Все слушали с напряженным вниманием беседу хозяйки со старшим Ласкирем, как видно, уже довольно выяснившую взаимные отношения Зои к Дмитрию Ласкирю, казавшемуся грустным.
— Так-то ты, деспина, и лишаешь нас всякой надежды на родство?.. Жаль!.. А таково бы славно пожить нам в дружбе да в согласии… Я, признаться, лелеял в душе надежду… что ты будешь наша…
— К сожалению… не могу, — чуть слышно отвечает Зоя, смотря в пол.
Холмский порывается что-то сказать ей, но Мефодий сжимает ему руку и на ухо говорит, предупреждая возражения: «Ты не должен!»
— Я хочу проститься с нею, — вполголоса отвечает ему Вася.
— Это — можно! Но дай ей кончить.
— Она уже кончила… К нам идет.
— Досадно!.. — глухо пробурчал Мефодий себе под нос и более явственно вымолвил: — Вечно опаздывает…
Сел и погрузился в мрачную сосредоточенность.
— Я еду, Зоя, прощай! — молвил Холмский, взяв за руку хозяйку, когда она проходила мимо него.
Она остановилась. Обратила на него глаза, полные слез, и — промолчала.
Он исчез. Все стали подниматься. Зоя просит побыть у ней.
— Гости мои дорогие, — начинает она голосом, полным волнения. — Я понимаю сама, что слова мои и отказ сделаться женою Дмитриевой вас изумили своею неожиданностью. С моей стороны безумство даже — готовы сказать вы, и совершенно вправе, — отказываться мне, вдове, от предлагаемого лестного союза с семьею, к которой питала всегда я самые дружеские чувства. Но… Это-то дружество больше всего и заставляет меня сознаться, что мне не должно разрушать счастье молодого красавца! Без меня найдет он достойную подругу, которая принесет ему любовь и преданность. Живя за двумя уже мужьями, я совершила бы преступление, если бы неразумно приняла великодушное предложение — не скажу вам, чтобы нелюбимого, напротив — любимого Дмитрия. Я не могу ему отплатить тою горячностью чувства, какую он мне дает беззаветно… Я стара уже для него!.. Не летами одними — хотя разница двух лет все же в супружеской жизни многое значит… Но не лета, не то, что я старее, должно удержать и остановить меня. На Руси браки, где невеста старше жениха, — не редкость, как и между нами, греками и гречанками… Нет… останавливает меня и не то, что молодой муж может скоро разлюбить старую жену. Забвение мужьями жен еще не столько великой бедою мне кажется, если бы я могла забыть… свой обет! Я обещалась уже… не выходить… когда судьба обманула… уничтожила мои надежды!.. Прошлое невозвратно… и оно запрещает мне заключать… новый союз… Не могу! — и зарыдала неутешно. Облегчив слезами овладевшее ею волнение, Зоя просит присутствующих не отказать ей в последней милости и — уходит.
На лицах гостей выражается полнейшее непонимание: что это такое?
Одна вдова Ряполовская, со свойственною ей находчивостью и бесцеремонностью, выкрикивает заключение свое: «Известно, баба дурит… только и всего! Зазноба женится не в ее высоту… вот сердце и срывает… непутная… незнамо што мелет!»
Мефодий встал и, не говоря ни слова, устремил на язву-болтунью такой суровый взгляд, что она стала теребить ширинку свою, шитую золотом, приговаривая скороговоркою: «Право же, так… вот сами увидите… хоть наплюйте мне!» И потупилась, не договорив, увидя бледную Зою со свитком в руке, подходящую к столу, поддерживаемую Василисою.
— Друзья! — сделав над собою, видимо, страшное усилие, молвила деспина, ослабевшая, обессиленная. — Вот мое последнее решение. «Во имя Отца и Сына и Святаго Духа, се яз вдова, раба Божья Зоя, деспотова жена Ондреева, пишу сию грамоту духовную целым умом и в своем смысле. Велит мне Бог исполнити мое обещанье — пострищись, и яз, Зоя, жонке Василисе, Ондреевой дочери, что была допрежь за князем за Иваном, за Юрьевым сыном Патрикеева, даю есми ей, Василисе, все мои животы и дом слободской, мою куплю на Москве, со всем скарбом и со всем, что довелось бы мне, Зое, напред взята от моих заемщиков и рублями, и добром всяким. И тем всем володети ей, жонке Василисе, бесповоротно, а послу си у сея грамоты моей душевной…» Подпишешь, друг Юрий Семенович? — обратилась она к Ласкирю, подавая калам. — И вас всех прошу, гости мои любезные… и тебя, отец мой духовный, Мефодий.
— Я!.. Никогда не приложу руки к такому писанью… Ты, Зоя, сама не ведаешь, что творишь, — молвил величественно Мефодий и, возвысив голос, прибавил: — И тебе, Юрий Ласкирь, запрещаю, как отец твой духовный, подписывать теперь эту грамоту… И вам всем… не советую, — обратился он к прочим гостям.
— За что такая немилость, отче, на меня грешную? — отозвалась в слезах Зоя.
— За то… что ты, как сказал я, сама не знаешь, что говоришь… в чаду в каком-то!
— И не хочешь ты поверить, отче, что такова моя воля… неизменная?..