Димитрий, побледневший, трясясь от волнения, внезапно им овладевшего, шагнул вперед, и владыка осенил крестом царственного юношу.
Затем, положив руки свои на склоненную к груди его кроткую голову, митрополит произнес всегласно молитву:
— Царю царей, воззри оком благости на раба твоего Димитрия, сподоби его помазатися елеем радости, да приимет свыше силу понести скиптр царствия, да воссядет в мире на престол правды, оградится благодатию Святого Духа и ополчится на сопротивные, яже покориши под ногу его мышцею своею высокою. И да почиет в сердце венчанного вера чистая, святая правда и добро, еже творити, и наблюдати, и слышати.
Архимандриты подали бармы, митрополит осенил их крестом, а государь возложил на внука. При этом митрополит тихо молился Вседержителю:
— Царю веков, се, сотворенный тобою человек, преклоняет главу в молении к тебе: храни его под кровом своим, да правда и мир осияют дни его, и поживем мы во дни его в мире, покое и тишине душевной.
Подали венец, благословенный архипастырем. Иоанн сам возложил его на внука, а митрополит произносил: «Во имя Отца и Сына и Святаго Духа!»
После чтения Евангелия митрополит и князья великие сели, а протодьякон возгласил многолетие Иоанну и Димитрию. То же повторили лики священства и дьяконов. Поздравляя внука, государь сказал ему: «Димитрие! Мы пожаловали и благословили тя великим княженьем: име в сердце страх Божий, люби правду и попекися о христианстве, как и мы печемся непрестанно», — и поцеловал его.
Четою сошли государи и вышли из храма: дед — в Грановитую, а внук, в венце и бармах, — в собор Архангельский — поклониться праху родителя, да в Благовещенский (где дядя, князь Юрий Иванович, осыпал счастливого племянника золотыми и серебряными деньгами).
По прибытии венчанного государя в Грановитой палате начался пышный пир. Святители делили трапезу с сановниками светскими. Кипрское и мальвазия лились обильною струею, братины быстро и часто обходили столы пирующих.
Встав из-за стола, дед державный велел принести крест на золотой цепи и возложил его на шею виновника торжества, препоясав его дорогим поясом с самоцветными каменьями. Наполнив сердоликовую крабию кесаря Августа, Иоанн отпил сам из нее несколько капель и, подавая внуку, велел хранить ее в память настоящего дня.
Но все эти знаки любви к внуку, в которой искал государь покоя от снедавшей его душевной скорби, не успокоили сердца державного. Оставаясь один, он задумывался и вздыхал тяжело-тяжело. Если бы кому-либо удалось взглянуть в скорбные очи сановитого правителя, он подметил бы в них блиставшие слезинки, хотя и старался их скрыть мудрый политик. Эти признаки душевной истомы больше всего пугали князя Ивана Юрьевича.
II
КОШКЕ ИГРУШКИ, МЫШКЕ СЛЕЗКИ
Стали доходить слухи из Литвы о горькой участи княжны Елены Ивановны, хотя неопределенные, но ехидные, зловещие, с выражением злобного посмеяния мужа над женой и преследования ее, а не просто заявления взаимной холодности супругов и понятной тоски одиночества княгини, брошенной в чужбину враждебную. Князь Иван Юрьевич, присоветовавший этот брак — не ожидая, конечно, такого результата, — трепетал при каждой новой, доходившей до слуха его, подробности горького житья дочери Ивана Васильевича. Он же к нему видимо переменился. В самый день коронования внука, когда усердный поддерживатель княгини Елены заявил потребность образовать отдельный двор для великого князя Димитрия, расположенный к нему тепло дед вспылил на докладчика:
— Не замуж внука мне выдавать! С матерью не подерется он. Ты мне вечный указчик, где тебя не спрашивают. Только не делаешь, что велю я. Ну, разыскал ли колдунью, что ворожила моей Софье Фоминишне грядущее?
Иван Юрьевич потупился и смолчал. Высказывать, что эта баба — Василиса — в почете у Елены Степановны, ему было никак невозможно.
— То-то же, учитель! Знай себя, да делай сам, что велено, — заключил смягчившийся государь, не получая ответа от своего дворецкого и по лицу его уже заключая, что говорить ему нечего.
Сорвав неудовольствие на Иване Юрьевиче, теперь уже старавшемся изредка и показываться державному, Иван Васильевич, не находя покоя от боли душевной, прошел в терем дочерей. От помещения великой княгини Софьи дочерний терем теперь отделялся вечно запертыми на замок дверями. Так что к матери дети входить не могли и не смели проситься, от прислуги только слыша, что Софья Фоминишна недомогает.
Когда вошел государь, княжна Федосья Ивановна плакала, читая канон «На умиленье души грешника». Отец взглянул на содержание книги и, ничего не сказав, повернулся лицом к окну. Долго смотрел в звездную высь ночного морозного неба над Кремлем грустный политик, и думы его уносились в прошлое. Ему припомнилась тоже ночь, такая же звездная, ясная и тоже в день великого празднества — его второго бракосочетания. Какою яркою звездою красоты и очарования представлялась тогда теперешняя узница! Вздохи ее отчетливо слышались Ивану Васильевичу за запертыми дверями. Припомнилось ему и рождение, теперь заключенного, сына Василия, самая вина которого доказывала врожденную потребность к деятельности. Отсутствие жены и сына между тем делало каким-то опальным домом его дворец, недавно еще заключавший веселую семью, родственные ласки, теплоту привязанности. И все это разрушено кичливыми претензиями да охотою быстрого повышения со стороны немногих честолюбцев! От тлетворных же внушений лести их и коварной преданности не только мальчик и женщина, но даже сам зорко наблюдавший за собою политик не всегда бывал защищен, несмотря на свою изощренность и опыт и прозорливость.
Придя к такому заключению, государь повеселел, казалось, и обратился к дочери с улыбкою:
— Не горюй, Феня, рожь перемелется, мука будет! Авось дождемся, и скоро… опять житья бывалова? И мне, друг мой, тяжело выносить… одиночество! Видит Бог, тяжело… да что ж делать! Пусть виноватые покаются… за миром не так далеко ходить… прок бы был только!
Государь сел. Замолчал и снова задумался.
С дочери, тоскующей о брате и матери, на которых гнев Ивана Васильевича уже начинал приметно ослабевать, мысль государя перелетела на внука, сегодня венчанного, да на мать его. Внутренность невестки давно уже известна была державному свекру, а несвоевременное и неудачное потому напоминание Ивана Юрьевича о заведении для Дмитрия особого двора теперь представилось государю окольною попыткой хитреца дворецкого доставить еще более широкий простор влечениям княгини Елены Степановны. На дела невестки Иван Васильевич не смотрел взором подстерегателя или гонителя естественных в ее лета проявлений страсти, но он желал, чтобы соблюден был наружный этикет и приличия, без которых могло профанироваться самое жилище монарха или сановитость двора его. Мысль, что снисхождение к погрешностям должно окупаться соответственными блистательными качествами провинившихся, казалось, в эту минуту заняла ум дальновидного государя. Ряполовский до сих пор отличался личною храбростью, показал, что и голова у него не пуста, но всего… этого немного! Годится ли он на что более видное, чем обиходная служба или рассеяние нестройной ватаги азиатов, засевших в трущобу и думавших, что они поэтому неодолимы. Вот вопрос, которого разъяснением задумал заняться теперь же сам Иван Васильевич. Он быстро встал и направился к двери. Выходя, поцеловал княжну Федосью Ивановну в лоб и приказал, чтоб поместили ее на теплых сенях подле его рабочей палаты.
— Ин, мне с тобой, Феня, будет веселее. Ты такая щебетунья!
— Государь идет! — крикнула вполголоса бабенка Афимья, увидав издали державного и вбежав в повалушу к Елене Степановне. Княгиня-вдова и князь Семен вскочили с полавочника, перепуганные внезапностью. Ряполовский направился в переднюю истопку и в дверях встретился с государем.
— Куда ты, князь, так спешишь? — спрашивает Иван Васильевич милостиво и вместе шутливо своего храброго слугу, подметив его смущение и желая помочь ему выйти из этого положения. — Знаю я, что торопиться некуда. Зайдем-ко опять к Алене да потолкуем ладком. Может, и ты надоумишь нас, что и как поделать. Ум хорошо, а два лучше!