— Отче, сам я об этом думаю… И гнева не имею уже, но… подождать следует, да… кара во урок благоприятен прегрешившим нечто обратится. Воротим мы жену нашу со всею честью, со славою. Дайте, отцы, время… только малое… может быть! Я теперь истерзан, измучен людскою суетою и враждебностью… Дайте успокоиться… — И он погрузился в глубокую думу.
— Господине, — начал иерарх рязанский, — княже великий, такожде и сестра твоя государыня Анна Васильевна нашему скудоумию наказать изволила, величеству твоему припасти слезно и молить об отложении гнева на супругу. Да ведает величество твое, несть мира в семье человека, познавшего житие в браке святом, без подруги, благословенной матерью нашей церковью! Советник лучший — добрая жена мужу.
— Верю, отец… моя жена разумна, но… не прямит всегда, как довлело бы госпоже, супротив господа сожителя. И ум излишний жене, при слабости ее существа, может во зло обратиться. Советы, правда, давала она нам, но… любит своих греков выводить… А я, государь московский и всея Руси, имею искренних и присных только в русском народе! Из того выходила рознь.
— А может, — вмешался снова Нифонт, — неудовольство, государь, и твой великий разум заставляет зрети ино не так, как есь по существу… иногда? Зриши, человечески, корысть якобы княгини великой в любви ко грекам — за разум их, а не про что. Русские, мы не дошли в премудрости книжной до них. И в таковой любви к разумным людям, может, у княгини великой к русскому народу велия приязнь и польза усматривается! Через греков прияла Русь глаголы Спасителя нашего, и корысть мудрости от них же подается нам.
— Пусть бы мудрости одной… благодарны бы мы были… Сам ведаешь, греки пенязелюбивы! В этом для людей моих ущерб дозираю.
— Но княгиня великая купецких людей не в пример жалует русских, и они доступ к ней имеют всегдашний и, коль пожелаешь, спросить изволь у гостей: едиными устами ответят, что не знают другой, более к ихнему сословию приветной, государыни!
— Душевно радуюсь и верю! — воскликнул, оживившись, Иоанн. — А все-таки обождите мало, отцы мои, и… увидите княгиню великую подле нас по-прежнему! Только помолчите о том, что говорим теперь. Не следует из избы выносить сор.
— Государь-батюшка, прошаем и относительно нас, богомольцев твоих, усердных слуг, безо всякой лести. Дворского дела мы не искусны, и кому ни на есть, может, наша речь жалобная к твоему величеству не придется по мысли? Ино, не обессудь, не выдай враждебникам!
— Нет, отцы благочестивы, враждебники эти ваши и нам не по нутру! Много, замечаю, служения плоти страстям своим под личиною благовременного совета. Да как быть, мудрость житейская не дает воли выбрехать всево, что на душе лежит! Пождем ащо мало-маля! Там, при новой досаде… все мы припомянем: и наветы, и хитрости, и вражду, и леность, и неспособность к делу. Помолитесь, владыки, чтобы ниспосылатель разума осветил помраченную мысль мою при выборе замены ветхих мехов новыми, больше полезными земле и людям.
— Молиться будем, государь, но просим и твое благодушие: изливать перед царем царей все немощи, ими же одержими сильные земли, отовсюду обуреваемые бурями помыслов… Ей, государь! Твоя молитва дальше и скорее, чем наша, дойдет до владыки мира: молиться ты будешь, желая блага управляемым тобою. Господь услышит… и — приидет сам на помощь к тебе!
Иерархи встали и стали молиться молча. Потом преподали пастырское благословение умиленному государю, склонившему благочестиво царственную выю свою. И беседа затем пошла о делах церковных.
Долго и убедительно говорили архиереи, особенно Нифонт, ум которого, не блиставший в обыкновенной беседе, выказывался виднее в деловом разговоре. Нифонт на каждое положение свое умел привести убедительный пример из случаев жизни. Так что беседа задлилась, но государь не заметил полета времени.
Наконец, проводив владык и бросившись на мягкий полавочник, Иоанн не мог заснуть и под наплывом ощущений, все больше и больше безотрадных, временами стонал, надрывая грудь тяжелыми вздохами.
Вот встает он и начинает молиться, высказывая вслух свои томительные тревоги и беспокойство.
— Владыко Господи, тяжесть венца моего жжет и сушит мозг мой! Отовсюду вижу я беспомощность своего положения! Если ты лучом светозарной благодати твоей не озаришь помраченный ум мой, я бессилен оказываюсь в нашедших на меня злых мыслях. Вожди мои, которых ты дал мне, взяты тобою. Заменить мне их некем! Испытывал я слуг своих: один кичится при бедности ума своего, другой разливается в доказательствах необходимости вести брань с соседями, третий чернит в глазах моих всех правых и виновных. Нет перед ним ничьих заслуг, ничьего разумения, ничьего благонамерения. Другие — каждый заявляет о своей готовности делать, чего не могут, никто не хочет сознаться, что он ничем не выше других. Клевещут, унижают, распинаются, лжесвидетельствуют князья твои, хвалятся и готовы съесть друг друга, выставляя только себя, а всех выдавая за злейших врагов моих. О Боже мой, Боже мой! Неужели ты, поставив меня пастырем овец словесных, не укажешь мне угодного тебе деятеля, который не мстителем, не гонителем, не ненавистником всех и каждого явится, а в простоте сердца… совершит на него возлагаемое мудро и благосовестно. Сжалься над рабом своим, Господи, покажи мне угодного тебе!..
Звуки частых поклонов мерно и долго отдавались в ушах тоже не спавшей и тоже грустившей обо всех и всем сочувствовавшей княжны Федосьи Ивановны (по приказу отца уже помещенной бок о бок с рабочею палатою).
После ухода отца от нее из терема княжна Федосья Ивановна получила на имя великой княгини Софьи Фоминишны письмо князя Василья Холмского через его верного стремянного Алмаза. Не зная, как передать матери послание, — нужное, говорил верный слуга, — она не думала, чтобы князь Вася стал писать иное что, кроме касавшегося всех их вместе. Он же такой милый был, ласковый, так с ним было весело!
Рассуждая так, княжна решилась снять шнурок и восковую печать с грамоты. Развернув же послание, княжна увидела с первых слов, что тут дело касалось одного родителя. А надписано на имя великой княгини Софьи Фоминишны потому только, что посылателю казалось надежнее через ее руки, чем через руки Патрикеева, дойдет до государя нужное сообщение из Свеи о тамошних порядках.
Когда пришел отец к себе, княжне Федосье казалось неудобным войти к нему в покой при постороннем (Якове Захарьиче). Затем, когда началась долгая конференция со Щенею, опять та же помеха остановила добрую княжну от исполнения ее непременного намерения вручить немедленно грамоту Васи. Наконец по выходе архиереев родитель начал стонать, потом громко молиться.
— Как батюшка страдает, голубчик! Вот, кажется, он успокоился и еще не спит. Теперь можно. — Княжна бережно зажигает от лампады восковую свечу, берет в руку грамоту Васи и тихонько отворяет тяжелую дверь к отцу в палату.
Внезапный свет, осветивший среди глубокой тишины рабочую великого князя, заставил его раскрыть смеженные очи, и он видит перед собою Феню.
— Батюшка, прости ты меня, что я взяла грамоту, присланную матушке!.. Вася наказал своему посланному непременно передать, и… немедля.
— Гм! Немедля… Посмотрим. — И государь стал читать донесение своего юного слуги из Свей. Феня светит ему. Вот дошел до конца Иван Васильевич и, забывши, что могут его слышать другие уши, молвил возведя очи на икону:
— Благодарю тебя, Господи! Ты услышал меня. Я нашел наконец человека, который и предан, и разумом доволен, незлобив и не желает возвышаться… Ни на чей счет! Ево, ево! И никто мне не нужен из этих смутников. — Тут, взглянув на дочь, ничего, казалось, не понявшую, государь добродушно улыбнулся и сказал ей: — А знаешь ли, Феня, ты мне и родине сослужила сейчас добрую службу. Холмский Вася стоит того, чтобы я вспомнил о нем и полюбил… Ведь признайся: ты любишь ево?
— Еще бы, батюшка, не любить, — ответила искренно и наивно добрая девушка.
— Он твой! Слышишь — твой!
И утешенный Иоанн искренно улыбнулся, решив приблизить к себе совсем, через брак с дочерью, усердного молодого слугу.