— Вася! — слышится Холмскому, будто говорит княжна Федосья. — Не горюй о Елене; твоя печаль удваивает ее горе. Я заменю ее своими ласками, зацелую тебя! — и сама заглядывает предупредительно и ласково ему в глаза. А слова ее звучат такою мелодией, что Вася готов исполнить неподсильное, казалось, приказание доброй девочки: силится улыбаться и начинает разуверять Елену Ивановну, что в Литве найдет она ту же любовь к себе, как в Москве, потому что такая ангельская душа может внушать только соответственные чувства.
— Полно утешать, князь Василий Данилыч, безутешную. Не тебе мне это говорить, не мне слушать! Ты несчастлив сам, и судьба твоя скитаться по чужим по землям невесть еще сколько…
— Куда же меня еще посылает воля державного? — спрашивает в увлечении молодой князь.
— Великий государь, князь великий Иван Васильевич, повелел твоему благородию путь восприяти в землю Свейскую, править посольство, — раздается звучно и мерно статейная деловая речь, разом разогнавшая грезы скорбного юноши. Он вскочил, возвращенный в грустную действительность, и полураскрытыми глазами обвел вокруг себя.
Перед ним стоял его верный Алмаз в дорожном охабне, с которого струилась потоками вода, а рядом с ним, из полумрака комнаты, выступал карапузик в нарядной шубке и цветном кафтане, поглаживая свою круглую рыжую бородку. Это был очень дельный и хорошо известный Васе дворцовый дьяк государев Истома Лукич Удача.
— Добро пожаловать, гость дорогой, — промолвил совсем очнувшийся князь Вася. — И заправду приходится, видно, путь держать отсюда! И скоро?
— От твоей, княже, воли сие зависит, как укажешь. А по нашему рабскому разумению, мешкать нече.
— Да, разумеется… где ни коротать век… все одно. Ну, что у вас в Москве чинится?.. Да ты сядь, Истома Лукич.
— Коли повелишь!.. — И он сел, с важностью, заключавшею пропасть комизма, особенно при сравнении напускной важности с подобострастным положением униженного раба. Васе, впрочем, было не до сравнений и не до юмористических выводов.
— Что это матушка не шлет мне писулечки? — спросил молодой князь своего Алмаза, который как бы отшатнулся в сторону при этом очень естественном вопросе любящего сына.
— Княгиня Авдотья Кирилловна (да подаст ей Господь Бог наше место злачно среди праведных своих!..) писать, государь, князь Василий Данилович, уже не может… Зане… — и начал всхлипывать.
— Умерла она?! — в ужасе, с раздирающим сердце воплем вскрикнул бедный сын, не ведавший еще утраты родителей.
У дьяка и доезжачего полились слезы по щекам… Вася рыдал. Утолив первый порыв мучительной скорби, спрашивает он об отце.
— В раю праведных такожде, — отчеканил краснослов Удача.
Вася упал на колени и стал горячо молиться. Горечь ударов судьбы, разразившаяся над головою его разом, поразила душу, но произвела успокоительный перелом в чувствах, которые не переставал лелеять он. Теперь перед ним зияла бездна — гибель всяких надежд, всякого утешения; и любовь — последнее из благ, данных душе и сохраняемых до гроба, — любовь, казалось, потеряла для него всякую приманку. Он молился о подкреплении свыше, и все земное, до того томившее молодую душу его, отлетело, казалось, невозвратно. Он крепчал под ударами судьбы, и в убитой горем душе его возникал долг с его святыми обязанностями. Молился истомленный физически, но бодрый духом, недавно юноша, теперь муж, которому не страшны делались новые испытания. Больше того, что он выстрадал, мудрено изобрести самому находчивому мучителю. И столько вынести в короткое время, сколько судьба послала теперь на долю Васи, едва ли могли очень крепкие люди. А он только выходил из детства, когда брошен был в самый узел мирских волнений. Не выдержал здоровый организм такой ломки и привел чуть не к дверям гроба юношу. Но, поднимаясь вновь, и теперь еще раз пораженный вестью о потере обоих наиболее дорогих ему в мире существ — отца и матери, — князь Василий выдержал конец испытания с новыми чувствами — он теперь ничего не имеет на земле, за что бы стал стоять или что бы хотел оспаривать у своей гонительницы. Покорное орудие промысла, он полюбил горечь страданий — и произносит шепотом обет жить для других, не для себя, призывая на поддержку бренных сил плоти помощь провидения. Ненависть и зависть неизвестны были еще ему, и совесть его не мучили эти страшные спутники преступления. Зато гнев и вспыльчивость были ему знакомы, и он припомнил их теперь, сожалея о недостатке терпимости и терпения вообще!
Затем предстал ему образ Зои, и слова умиравшего Никитина прожигают его сердце стыдом раскаяния. Ласки же, которых он не удалялся, кажутся ему непростительным грехом, вызвавшим кару небес в виде потери родных. Внутренний стыд ярким огнем осветил его бледное лицо, и горящие уста высохли у него, как у горячечного. Отказ от руки Марианны промелькнул перед мыслью молодого человека как первый признак возможности совладать с собою, если твердо это себе предположить. И чувство довольства собою, хоть в этом одном, влило мало-помалу спокойствие в изможденную болезнью грудь молодого страдальца. Еще горячее стал он молиться. Откуда взялась память — слова молитв, в детстве еще заученных и, казалось, забытых, лились потоком из уст его. Голова быстро поднималась и опускалась, встряхивая увлажненными потом кудрями Алмаз и Удача крестились тоже в стороне, умильно смотря на икону — благословение матери князю Василью при отправлении в дальний путь. Устремив на эту святыню сияющий теперь взгляд упования, долго молился Вася и встал с колен утомленный, но покойный и готовый на все.
— Да будет воля великого государя надо мною, негодным рабом его. В Свею — так в Свею! Заутра отправимся, друзья. А теперь — успокойтесь, вы. И мне нужен отдых.
Он заснул безмятежным сном здоровья, как давно не спал в своих странствованиях.
Посольство в Свею, впрочем, как увидел из наказа государева Холмский, оказалось для него вторым уже поручением, а первым и главнейшим поездка за Нарову и сношение с влиятельными лицами Ливонского ордена. Дальновидный Иоанн успел построить крепость на самой грани своих владений, где сходились новгородские области с землями рыцарей, и хотел точнее познакомиться с действительным положением крестового братства да его взаимных отношений к усмиренным захребетникам — ливам и эстам. Слухи о волнениях, не прекращавшихся в некогда прекрасной Ливонии, с обогащением суровых крестоносцев, терявших в частых бражничаньях последние проблески отваги и мужества, доходить стали часто до Москвы. Государь знал и о распрях между гроссмейстером и архиепископом рижским. Открытие подготовлявшегося злодейства Лукомского представляло Василия Холмского Иоанну человеком, обладавшим умом тонким и способным лучше всех оценить, что делается у соседей нашей новгородской и псковской областей. По воле державного должен был молодой посол открыто ехать на Луки Великие через Литву и все, что встретится на пути туда, не оставить вниманием и доносить своевременно. Дело сватовства уже было доведено до желаемого конца, и, в ожидании привоза невесты московской, слуга отца ее всюду в Литве находил дружеский прием и предупредительность. Если бы мы сказали, что в этот приезд свой молодой князь встречал ряд торжественных встреч и сопровождений — от маетности одного магната, как гость его, к соседу для угощения, — мы не преувеличили бы ничего и ни на волос не отступили бы от истины. Не заботясь ни об овсе, ни о сене, ни о столе, ни о ночлеге, так целые три недели, как сыр в масле катаясь, все ехал да ехал герой наш, которому дал Очатовский и знакомого маршалка пана Мацея с письмами к властям и властителям. Уж по первой пороше, скоро исчезнувшей, добрались наши путники до Лук Великих да еще два дня тянулись по скверным дорогам до Пскова.
Был бурный вечер и темь такая, хоть глаз выколи, когда, оставляя совсем родину святой Ольги, Вася выехал на Гдовскую дорогу. Пищали у полутора десятка детей боярских, данных в Пскове воеводою, были на всякий случай заряжены. По тому, по знакомому, тракту, раздумываясь о судьбе, бросавшей его как мячик с севера на юг, Вася пустился во всю мочь, дав волю доброй лошади. Она не любила дремать, не отставали и кони провожатых. Только грязь расхлестывалась да в чистом поле глухо отдавался топот, не давая возможности и чуткому слуху определить число едущих. Мало-помалу топот получает большую звонкость по мере усиления холода в атмосфере. Стало выясняться небо, загорелись звезды. Вдали что-то темнело некрупною массою. Путники считали ее деревней какой-нибудь, а это уже был Гдовский посад. Не найдя его ночью, с рассветом уже десятник догадался, что дали маху.