— Все то правда, боярин! Да час не ровен.
— Да если вам, бояре, не любо смутить государево сердце тяжкою правдой, повелите мне, своему холопу, — отозвался Никитин, — я такой же свидетель; я человек двору чужой и крамолам дворским не причастен.
— Незнамы, как тебя зовут, купчина! Видно только, что ты муж разумный и ученый и душою непорочен, — ответил благодушный Образец.
— Нет у нас крамол-от, — отозвался Русалка, — да и ладу нету между себя… Так, зацепки да перетрухи старого, какие ни на есть. Да за нами, слышь, коли правду молвить, и заслуг-то нет; по десятку побед за каждым, так это случайное вено, Божий дар, с его святой воли удача.
— Вот князь Данило Холмский, тот другого поля ягода, — ответил Образец. — У того и разум и меч одинаково остры.
— В чести да в знати опять есть: Руно московский, богатырь и палатный ум; примерно князья Оболенские: Стрига да Нагой — посольское дело и ратное поле у них в мошне, — перебивая Образца, заметил Русалка. Образец взглянул на выскочку и продолжал: — За ними князья Шуйский, Беззубцев, Пестрой Звенец. А мы, друг сердечный, одно слово: Образец мы только. И не княжьего рода. Да у всех тот, вишь, недостаток, что у нас честность не пенязь какой разменный, язык не о двух остриях, мы стоим и ходим по правде, — смиренно закончил обиженный герой, давая знак глазами Афоне, чтобы он остерегался Русалки, ничего не замечавшего. Верный себе, Русалка между тем вкрадчиво стал чернить свою партию, без сомнения ожидая, что выскажется Образец и брякнет непригожее слово.
— Что, к примеру, сказать, — начал хитрец, скорчив вполне откровенное и искреннее лицо. — Что нам такие люди, как Патрикеев, государев сродник, первый боярин, да какая-нибудь Ощера аль Мамон, грязь золоченая, на словах загоняет… Боевого слугу государева, — и сам с злой улыбкой подмигнул Никитину на Образца. — Да что тут толковать. Пойдем свое дело исправим, а про сегодняшний случай, чай, прежде нас до государя уж дойдет. Наушников немало, видишь, про собор-то уж художница сведала.
— И как не сведать, когда на соборах вся греческая сволочь бывает…
— Пойдем, пойдем! Никто, как Бог, авось все это пустельгой рассыплется… — заключил Русалка и бережно отворил двери.
Посольство вошло в передний покой, в котором на полавошнике[10] сидел наклонившись старый истопник, богато одетый…
— Поди, — сказал ему Образец, — и доложи…
— Да ступайте без доклада, — отвечал старик, не поднимая головы и не смотря на вошедших. — Кому нельзя, тот и сам в терем не пойдет…
Трое посланных двинулись дальше. Двери в следующую палату были отперты, так что видно было, как великая княгиня в слезах сидела в креслах, на коленях у нее сидела двенадцатилетняя Елена. Десятилетний Василий и Феодосия целовали руку матери и, заливаясь слезами, утешали ее: «Не плачь, мама, не плачь!..» Княгиня Авдотья Кирилловна сидела у другого окна и строго выговаривала своему сыну Васе за неуместную, дерзкую горячность.
— Что же, матушка, — отвечал он покойно. — Так мне, по-твоему, надо было молчать? Я что знал, то спроста и сбредил; коли дурно — виноват.
— Перестань, повеса.
— Перестану, а все едино люблю Софью Фоминишиу, не дам в обиду хотя бы самой покойной Марфе Инокине.
— Спасибо, Вася, — сказала Софья, улыбаясь сквозь слезы. — А за что ты меня любишь?..
— За привет да за ласку, да еще… Как бы тебе сказать?
— Ты подумай, Вася, — отозвалась Софья, — а пока матушка княгиня примет государево посольство. Они шли к тебе. О, как жаль, что наша глупая ссора уменьшит твою радость. Но, Бог свидетель, не я виновата…
— Радость! Какая радость!
— Радость великая! — сказал Щеня, вступая в палату.
— Здравствуй, князь! — воскликнула княгиня Холмская. — Уж и эго радость, что тебя, друга нашего, вижу в нашем монастыре.
— Да сюда к тебе нет дороги, кроме ближних сродников.
— Нет, князь! Кому государь разрешит, те у нас бывают, а уж кому-кому, а льву своему Иван Васильевич не откажет. Ведь допустили же теперь…
— Теперь мы от лица государя…
Княгиня встала, почтительно преклонив голову. Щеня продолжал:
— Повелел государь объявить радость великую и достославную, радость на всю Русь крещеную. Доблестный супруг твой, изволением Божьим, взял Казань крамольную и пленил царя Алегама!..
Княгиня обратилась к иконам и перекрестилась.
Вася подбежал к ней, встал на колени, и слезы засверкали на голубых прекрасных глазах юноши. Не одни они молились, Елена спрыгнула с колен матери и, встав возле Васи, повторяла за ним слова молитвы; невольное чувство торжественного благоговения увлекло всех, встала и Софья и воздела очи к небу, а дети, едва ползавшие по полу, глядя на пестуншу свою, складывали нежные пальчики и усердно осеняли себя знамением креста. Княгиня едва могла встать от преизбытка радостных чувств, и то с помощью Василия и Елены.
— Государь, — молвил теперь Щеня, низко кланяясь, — приказал у тебя, княгиня Авдотья Кирилловна, спросить о здоровье…
— О, я больна, друг дорогой, но всякая жена позавидовала бы моему недугу… По делам великим возвеличивает Господь государя великого! Луч славы его пал на моего господина мужа, а на твоего отца, Вася. Не умрет наше темное имя… Дайте мне наплакаться благодарными, сладкими слезами… Вы видели их, послу любезные, поведайте о них моему и вашему отцу государю. Жаль, что не знаю посла третьего.
— Я, государыня княгиня, коли знать желаешь, тверской купчина, возвратился вчера из Индии, из-за трех морей; государь не по заслугам взыскал меня сегодня великою своею милостью, удостоил чести поднести государыне от его великого имени дар редкий и многоценный…
Софья взяла четки и, не рассматривая их, обратилась к Никитину:
— О, довольно! Довольно! Государь, видно, забыл, что я немощная старуха, у меня недостанет сил перенести столько милостей! Мне ли держать в руках такое сокровище!
— Боже мой, как это хорошо! — вскрикнула Елена, взглянув на персидские четки. — Как жар горят! Вася, не правда ли, из этого лучше бы сделать ожерелье?
— И надеть на твою шею! Тогда бы эти четки стоили вдвое дороже…
— А ты бы любил меня вдвое?
— Ну уж это трудно!.. Дунечка ненаглядная, родимое мое солнышко. На что тебе эти четки? Подари их Ленушке!
— После моей смерти я завещаю их княжне Алене Ивановне!
— Ай да Дуня, моя самоцветная! Сердись не сердись, а поцелую…
— Простите, дорогие послы, моему резвому недорослю. Шалун он большой, но сердце доброе, таким, говорят, был отец его…
— Да буду ли я таким на старости, как отец мой? — спросил юноша, задумавшись…
— Лишь бы добрая воля…
— Воля-то моя вся тут, да будет ли Божья?
— Молись…
— И за этим дело не станет, но что моя молитва — у Бога таких, как я, много.
— Вася, мы все молиться будем, — сказала княжна Елена, положив ему на плечо руку. — И я, и мама, и тетка Дуня, и Федосья…
— Разве тогда… — и юноша развеселился. — О, да как же я служить буду? Что мне Казань! Что мне рябой Алегам! Царь-град возьму, привезу салтана турского на Москву в клетке. Только, как ты себе хочешь, государыня Софья Фоминишна, а уж братца твоего Андрея Фомича на царьградский престол не пущу…
— Не напоминай мне об нем, батюшка! Это… горе мое. Подумай, княгиня, сегодня опять на выходе не был; Иоанн все видит, пустое место его гак мне глаза и кололо… И где он пропадает?
— Я могу тебе донести, матушка государыня, — запинаясь, вмешался в разговор Вася. — Но не знаю, порадуешься ли…
— Хоть и больно, а все лучше знать… — грустно промолвила княгиня.
— Он каждый день у нашей хозяйки в гостях.
— У какой хозяйки?..
— А у которой отец Мефодий академию занимает… у вдовы Меотаки.
— Довольно… Довольно! Я одного боюсь — рано проговорится; и если правда — беда! Признаюсь, я в таком положении, что не смею и разведывать: Елена Степановна не пропустит случая сплести страшную повесть…