— Старина Адольф наносит нам дневной визит, — весело заключил он. Я дал ему шиллинг. Он кивнул на телеграмму: — Надеюсь, неплохие новости, сэр?
— Нет, — услышал я себя. — Умер мой отец.
Я вернулся в квартиру. С печально торжественным стуком захлопнулась дверь; как услужливо в некоторых случаях, вроде этого, самые обычные действия обретают полезный оттенок бесповоротности. Я медленно опустился на стул с прямой спинкой, руки на коленях, ступни бок о бок на ковре; как зовут египетского бога, того, что с собачьей головой? Меня окружила убаюкивающая безмолвная неподвижность, если не считать падающий в окно солнечный свет — кишащий пылинками бледно-золотой столб. Глухой похоронной канонадой вдали продолжалась бомбежка. Отец. Я смиренно принял навалившееся на меня бремя вины и глубокого горя. Какое знакомое ощущение! Словно надел на себя старое пальто. Может, каким-то образом в памяти держалась смерть матери, за тридцать лет до того?
Но к своему удивлению, я обнаружил, что думаю о Вивьен, как будто потерял не отца, а ее. Она с малышом была в Оксфорде. Попробовал позвонить, но линия не действовала. Какое-то время я сидел, слушая бомбежку. Попытался представить, как гибнут люди — сейчас, в данный момент, поблизости, — и не смог. Вспомнилась фраза из моей утренней лекции: «В изображении страдания перед Пуссеном встает проблема: как стилизовать его в соответствии с правилами классического искусства и в то же время донести непосредственно до чувств зрителя».
Той же ночью я отправился почтовым пароходом в Дублин. В море не по сезону штормило. Всю поездку я просидел в баре в компании с английскими коммивояжерами и дорвавшимися до портера ирландскими чернорабочими. Страшно напился, затеял слезливый разговор с барменом. Он был из Типперэри, недавно похоронил мать. Положив голову на руки, я отрешенно плакал пьяными слезами. Не помогло, стало еще хуже. Мы прибыли в Дан-Лэаре в три часа утра. Я бессильно повалился на стоявшую под деревом на набережной скамью. Ветер стих, и я сидел в ночной прохладе позднего лета, тоскливо слушая одинокое щебетание прятавшейся в ветвях надо мной птицы. Задремал. Скоро за спиной занялся рассвет. Я проснулся, мучительно соображая, где нахожусь и что надо делать. Нашел такси с полусонным водителем и поехал в город, где еще час, страдая от похмелья, сидел в ожидании первого поезда до Белфаста на пустом, отдающем гулким эхом вокзале. На платформе под ногами чванливо разгуливали голуби, высоко над головой в грязную стеклянную крышу били яркие холодные солнечные лучи. Вот и все, что засело в памяти.
* * *
Я добрался до Каррикдрема только к полудню, еле живой после поездки и ночной пьянки. На станции встречал Энди на пони с двуколкой. Отводя глаза, сдержанно поздоровался.
— Не думал, что переживу его, — сказал он, — серьезно, не думал.
Мы поехали по западной дороге. Можжевельник; запах соломы и мешковины от пони; синее с сероватым отливом море.
— Как миссис Маскелл? — спросил я. Энди только пожал плечами. — А Фредди? Он понимает, что произошло?
— Ох, конечно, понимает; как не понять.
Он охотно заговорил о войне. Все говорят, отметил он, что будут бомбить Белфаст и доки; рассуждал об этом с веселым предвкушением, будто об обещанном на целую ночь фейерверке.
— Вчера был налет на Лондон, — сказал я. — Среди дня.
— Ага, слыхали по радио, — с завистью вздохнул Энди. — Ужасно.
Дом всегда пугал меня своей обычностью: все на месте, все идет как всегда, правда, без меня. Когда я спускался на гравий у парадных ступеней, Энди, чего раньше никогда не делал, подал мне руку, помогая сойти. Его ладонь, казалось, была из теплого податливого камня. До меня дошло, что в его глазах я теперь был хозяином имения.
Я нашел Хетти в большой задней кухне с каменным полом. Сидя на стуле с высокой спинкой, она апатично лущила горох в облупленную кастрюлю. Волосы, когда-то заплетенные в толстые золотисто-каштановые косы, которыми она смущенно гордилась, превратились в спутанный клубок, седые пряди свисали на лоб и беспорядочно рассыпались сзади по вязаной кофте. На ней было мешковатое коричневое платье и подбитые мехом короткие сапожки, какие носят исключительно слабые здоровьем старухи. Она удивленно поздоровалась, вылущивая очередной стручок. Я неловко наклонился и поцеловал ее в лоб, она с мрачным выражением испуганно отстранилась, подобно вьючному животному, больше привычному к побоям, нежели к ласке. От нее исходил знакомый с детства запах.
— Хетти, — произнес я, — как ты?
Громко всхлипнув, она грустно качнула головой. По мясистому носу в стоявшую на коленях кастрюлю скатилась слеза.
— Хорошо, что ты приехал, — сказала она. — Опасно было… ехать?
— Нет. Бомбили только в Лондоне.
— Я читала в газетах про субмарины.
— Думаю, Хетти, не в Ирландском море. Во всяком случае, пока что.
Она то ли всхлипнула, то ли вздохнула, потом ее грузная одряхлевшая фигура снова сгорбилась, обмякла. Я смотрел мимо нее через окно в сад, на солнечные блики, играющие на трепещущих, уже отливающих серым осенним налетом листьях одинокого платана. Когда я был маленьким, то однажды свалился с этого дерева и, лежа недвижимо в густой траве с подвернутой онемевшей рукой, следил, как Хетти, босая, раскинув руки, подобно одной из могучих менад Пикассо, неуклюже спешит ко мне по газону. В тот момент я испытывал неизъяснимое счастье, какого не испытывал ни до того, ни потом и которому даже сломанная рука казалась не такой уж большой ценой.
— Как ты, Хетти? — снова спросил я. — Как справляешься? — Казалось, она меня не слышит. Я взял у нее кастрюлю и поставил на стол. Она, старая горюющая громадина, продолжала сидеть сгорбившись, опустив голову, нервно ощипывая заусенцы на пальцах. — Где Фредди? — спросил я. — С ним все в порядке?
Она подняла глаза к солнцу, посмотрела в окно, на увядающую сентябрьскую зелень.
— Он был так спокоен, — произнесла она, — так спокоен, так хорошо себя чувствовал. — Я было подумал, что она говорит о моем брате. Она снова всхлипнула. — Он был там, в саду, знаешь, выносил объедки для лисицы, которая по ночам приходит с гор. Я видела, как он нагибался, потом вроде бы вздрогнул, как будто вспомнил о чем-то важном. А потом упал. — Я снова представил ее грузно торопящейся ко мне на подгибающихся больших босых ногах с раскинутыми в стороны руками. — Он взял мою руку. Сказал, чтобы не беспокоилась. Я почти не заметила, как его не стало. — Опершись руками о колени, она с усилием поднялась на ноги, подошла к раковине, пустила холодную воду и прижала к глазам мокрые пальцы. — Хорошо, что приехал, — повторила она. — При такой-то занятости. Война ведь.
Грузно ступая от раковины к столу, от стола к буфету, она готовила чай. Ее подруга, сообщила она, взяла Фредди на день к морю — море всегда завораживало Фредди, и он мог часами сидеть на покрытом галькой берегу, не отрывая восхищенного взгляда от этой неведомой, непостижимой, постоянно меняющейся стихии, как будто однажды увидел выходившее из нее морское чудовище или бога с трезубцем и терпеливо ждет, когда тот появится вновь.
— Ты говорила с ним об… об отце? — спросил я.
Она мгновение озадаченно глядела на меня.
— О да, он был там, — сказала она. — Мы оба там были. Он подбежал и сел на траву рядом, держал его руку. Он понимал, что происходит. Заплакал. Не хотел уходить, пришлось просить Энди отвести его в дом, пока ждали санитарную машину. А когда отца забирали, он хотел ехать с ним.
В неярком свете клубился пар из чайника; скоро наступит настоящая осень. Мне внезапно представился охваченный пламенем мир.
— Теперь надо подумать о его будущем, — сказал я.
Хетти, казалось, была целиком поглощена приготовлением чая.
— Да-да, — наконец отозвалась она, — надо будет подыскать ему место.
Я представил, как Фредди в своей фуфайке и запятнанных штанах, раскинув ноги и подняв лицо к горизонту, сидит на берегу и счастливо улыбается в бескрайнюю пустоту.