Нику, разумеется, не было страшно. А если и было, то страх подействовал на него еще поразительнее, чем на меня. Ник ликовал. Он излучал нечто вроде жаркого сияния, будто внутри него пылал огонь. Я ощущал исходивший от него запах; сквозь запах моря и вонь просоленных досок палубы, на которой мы сидели, до меня доносился его запах, и я впитывал его: сырая вонь пота, кожи и мокрой шерсти, горькая отрыжка кофе, которое он пил из фляжки, когда с Хейгом ждал меня в джипе под канонадой начавших обстрел города немецких танков. Мне хотелось взять его руки в свои, прижаться к нему, сгореть в его огне. Я не в силах выразить, как мне стыдно сейчас лепетать об этом до тошноты отвратительно-сладостном ожидании смерти, но в жизни не часто приходится трястись в ожидании, когда тебя вот-вот прихлопнут. Я надеялся, что мой страх незаметен. Я с улыбкой пожал плечами, стараясь, как положено офицеру, казаться легкомысленным и беззаботным, хотя при всей моей выдержке пришлось прикусить нижнюю губу, дабы она не дрожала. Когда, наконец, мы вышли из зоны обстрела и солдаты на палубе шумно пустились в пляс, глаза у Ника вдруг потухли и он, хмурый, молчаливый, устало отвернулся и стал смотреть на море, а я поблагодарил Бога за невнимание моего спутника к любым чувствам, кроме собственных.
В Лондоне тоже стояла тишина. За полгода до того в городе царило почти праздничное настроение. Бомбовозы не прилетели, штурмовые отряды южный берег не захватили, и все казалось невесомым и далеким, как плывущие над городом, подобные фигурам с картин Магритта, неуклюжие аэростаты заграждения. Теперь все переменилось и повсюду висела полная гнетущих раздумий тишина. Как бы продолжая ступать по шатающейся под ногами палубе, я пересек окутанный дымкой, шелестящий деревьями парк. Все еще как следует не придя в себя, я размышлял о том, что в конечном счете мог в этот миг уже быть на том свете, а эти зеленые лужайки вполне могли оказаться Елисейскими полями. Облаченные в черное, суровые, словно Эринии, няньки катали свои коляски. У Кларендон-Гейт верхом на маленькой лошадке с глухим стуком протрусил солидный детина, ни дать ни взять кентавр в котелке. На Глостер-Террас изнемогала под солнцем пустая машина такси, одна из дверец, как бы приглашая сесть, почему-то была распахнута. Я поднялся по ступеням к квартире, ноги налились свинцом, сердце придавил тяжелый камень. Подобный момент необъяснимого страха, должно быть, вернувшись с войны, пережил на пороге своего дома сам Одиссей. Я остановился на площадке у знакомой двери, чувствуя себя зажатым между двумя столкнувшимися планетами. Теснило в груди, какой-то момент нечем было дышать. Скрипнул, заставив вздрогнуть, входящий в замок ключ.
В квартире пахло по-иному. Раньше пахло книжной пылью, красками, которым сотни лет, затхлой постелью и слабым привкусом чего-то резкого, экстравагантного, думаю, просто джина — даже тогда я частенько к нему прикладывался. Теперь же добавился запах ваты, молока, пеленок и чего-то напоминающего тошнотворную вонь школьных обедов. Вивьен была в гостиной, сидела, поджав ноги в чулках, на залитом солнцем полу у дивана в окружении беспорядочно разбросанных журналов. Наверное, воображала себя персонажем той сентиментальной мазни военного времени — «В ожидании письма» или «Домашний очаг не погас», — которую Брендан Брэкен заказывал от Министерства информации халтурщикам из Королевской академии искусств. На ней была широкая плиссированная юбка и оранжево-розовая блузка. Испытывая сладострастную дрожь, я отметил ярко-красные губы и накрашенные в тон ногти. Бросив фуражку на стол, о чем-то заговорил, но она с искаженным от ужаса лицом вскинула руку, приказывая замолчать.
— Ш-ш-ш, — прошипела она, указывая головой в сторону спальни. — Разбудишь этого изверга.
Я подошел к буфету.
— Хочешь выпить? — спросил я. — Я хочу.
У нее все было приготовлено: синеватый джин в высокой бутылке, ломтики горького лимона, хрустальная ваза с кубиками льда. Она закурила. Я почувствовал на себе ее холодный взгляд и, избегая его, повернулся к ней плечом.
— Шикарно выглядишь, — заметила она, — в этой форме.
— Чувствую себя далеко не шикарно.
— Не злись, дорогой.
— Извини.
Я подал ей стакан. Сдержанно усмехаясь, она протянула обе руки.
— Да ты никак дрожишь, дорогой? — заметила она.
— Немного простыл. Продуло в проливе.
Я встал у камина, облокотившись на каминную полку. В окна вливался плотный поток солнечного света, пестреющий тенями молодой листвы. Глухо гудела удивленная первыми заметными знаками лета улица. У меня в стакане, возбужденно звякая, раскалывались кубики льда. Молчание. Вивьен поставила стакан на ковер и, молча кивая, разглядывала кончик сигареты.
— Ну а у меня, — вяло заговорила она, — спасибо, все прекрасно. Войны почти не чувствуется. Развлечений, разумеется, маловато, все, с кем проводили время, либо разъехались, либо страшно заняты своими секретными делами в военном ведомстве. Раз в две недели езжу в Оксфорд. Родители спрашивают о тебе. Я отвечаю, что ты не пишешь, наверняка страшно занят, вылавливая нацистских агентов, и еще что-нибудь в этом духе, — рассказывала она, все еще разглядывая пепел на кончике сигареты. — Ах да, сын твой в добром здравии. Между прочим, если забыл, зовут его Джулиан.
— Извини, — повторил я. — Знаю, мне следовало бы написать. Просто…
Я подошел и сел на диван, она прислонилась ко мне, положив руку на колени, и подняла на меня глаза. Протянула руку и тыльной стороной ладони коснулась лба, будто проверяя, нет ли жара.
— О, не гляди так мрачно, дорогой, — сказала она. — Так уж у нас сложилось, только и всего. Расскажи-ка лучше о войне. Сколько немцев убил?
Я скользнул рукой под кофточку и потрогал груди; они были холодными, чужими, кончики от кормления огрубели. Я подробно рассказал о бегстве из Булони. Она рассеянно слушала, теребя кисточку ковра.
— Не верится, что все это было сегодня утром, — закончил я. — Кажется, прошла целая вечность. Ник нашел это весьма забавным. Иногда я сомневаюсь, есть ли в нем что-то от простого смертного.
— Да, — рассеянно произнесла она. Мы сидели, не двигаясь. Чувствовалось, как от дыхания тихо поднимается и опускается ее грудь. Я убрал руку, она встала, подошла с моим стаканом к буфету и налила еще. Что-то кончилось. Вот так. И мы оба это отметили. Рвалась последняя тонкая нить. — Между прочим, — не глядя на меня, весело заметила она, — кто-то тебе звонил. Судя по тому, как назвался, русский. Что-то вроде …лоцкого или …поцкого, я записала. Спрашивал ужасно настойчиво. Странные у тебя знакомые.
— Думаю, кто-нибудь из Департамента, — ответил я. — Как, говоришь, его зовут?
Она сходила на кухню и вернулась с мятым конвертом. Разгладила и, прищурившись, прочла; она была близорука, но слишком самолюбива, чтобы носить очки.
— Кропотский, — произнесла она. — Олег Кропотский.
— Первый раз слышу.
Что соответствовало истине.
Проснулся Джулиан, огласив дом пронзительным протяжным воплем, которым он славился все младенческие годы; от этого завывания меня неизменно бросало в дрожь. Ник в этих случаях шутил, что в бедном ребенке говорит ирландская кровь.
— А чтоб тебя, — буркнула Вивьен и поспешила в спальню, — вот она, сирена.
Даже в девятимесячном возрасте у Джулиана были иссиня-черные волосы Ника и пронзительный неподвижный взгляд Вивьен. Хотя больше всего он походил, как я с содроганием заметил, на Фредди. Став взрослым, он еще больше похож на своего покойного беднягу дядю — такая же большая цезарева голова и те же плечи тяжелоатлета, так неуместные для джентльмена Сити. Интересно, знает ли он сам об этом сходстве? Возможно, не знает; Фредди не часто встречается в семейных альбомах. Теперь же он вертелся в своем одеяльце, чмокая и моргая. От него пахло теплым хлебом. Мой сын.
— Как вырос! — заметил я.
Вивьен важно кивнула.
— Да, они это делают, младенцы. Хочу сказать, растут. Замечено давно, задолго до нас.