— Так выйдешь за меня?
Снова молчание. На подоконник села чайка и безучастно посмотрела на меня блестящим глазом. За окном блеклое серое небо. У меня было ощущение, что все это уже случалось со мной раньше.
— Ладно, — сказала она.
И положила трубку.
Мы встретились в тот день за ленчем в «Савое». Этот странный праздник получился натянутым и до некоторой степени показным, будто мы участвовали в одной из бывших тогда в моде двусмысленных камерных комедий. В ресторане было полно знакомых, отчего нам обоим еще больше казалось, что все смотрят на нас. Крошка была, как обычно, в черном — жакет с подбитыми ватой плечами и узкая юбка, — что при дневном свете в моих глазах выглядело как вдовий траур. Она, как всегда, держалась настороженно и отчужденно, хотя по тому, как то и дело брала со скатерти и вертела в руках мой портсигар, я мог судить, что она волнуется. Начав с жалоб, как мне сейчас муторно, я никоим образом не способствовал тому, чтобы разрядить обстановку. А чувствовал я себя действительно ужасно: глаза будто кто-то выдрал, подержал над горячими углями и снова вставил в пульсирующие глазницы. Я показал ей трясущиеся руки, пожаловался на сердце. Она сделала презрительную гримасу.
— Почему мужчины постоянно хвастаются похмельем?
— Наверно, потому, что в наши дни нам остается мало чем похвастаться, — мрачно произнес я.
Мы отвернулись друг от друга. Молчание становилось все более напряженным. Мы были похожи на купальщиков, в нерешительности остановившихся у кромки темной неприветливой воды. Первой ринулась в воду Крошка.
— Знаешь, — сказала она, — мне никогда еще не делали предложение по телефону.
Короткий нервный смешок. У нее недавно закончился беспорядочный роман с каким-то американцем. «Мой янки» — говорила она о нем с горькой смиренной усмешкой. Кажется, никто его не видел. До меня постепенно стало доходить, как мало я о ней знаю.
— Извини, — ответил я, — но в тот момент мне казалось, что так надо.
— И теперь тоже?
— Что?
— Считаешь, что так надо.
— Разумеется. А ты так не думаешь?
Она промолчала, не спуская с меня своего как бы идущего откуда-то из глубины взгляда.
— Ник прав, — наконец сказала она. — Ты действительно становишься англичанином.
Подошел официант, и мы с облегчением склонились над меню. За ленчем мы с деланным равнодушием поддерживали бессвязный разговор о моей новой должности в институте, эксцентричном назначении Ником самого себя консультантом Розенштейнов, последней потасовке Боя Баннистера, надвигающейся войне. Я считал, что у нее нет никаких политических пристрастий, и был неприятно удивлен, узнав, что она ярая противница умиротворения — надо сказать, довольно агрессивная. Пока убирали тарелки, она взяла из моего портсигара сигарету — судя по резким движениям, она тоже была раздражена — и, задержав руку с горящей спичкой, сказала:
— Как я понимаю, ты действительно меня любишь?
Официант быстро взглянул на нее и отвел глаза. Я взял ее руку, притянул к себе и задул спичку. Мы начали вторую бутылку вина.
— Да, — ответил я, — я тебя люблю.
Я еще никому не говорил этих слов, если не считать Хетти, когда был маленьким. Крошка коротко кивнула, словно я прояснил какой-то пустяковый вопрос, о котором она давно собиралась спросить.
— Знаешь, тебе придется увидеть маму, — сказала она. Я недоуменно уставился на нее. Она снизошла до иронической улыбки. — Просить моей руки.
Мы одновременно посмотрели на мои пальцы, все еще лежащие на ее запястье. Будь в этот момент настоящие зрители, раздался бы взрыв смеха.
— А разве говорить надо не с отцом? — удивился я. Большой Бобер вот-вот должен был выпустить в свет мою монографию об архитектуре немецкого барокко.
— A-а, ему все равно.
В такси мы вдруг повернулись друг к другу и неловко, будто два оживших манекена с витрины магазина, обнялись и поцеловались. Я вспомнил, что то же самое уже было — сколько, шесть, семь лет назад? — и подумал, как странно устроена жизнь. Нос у нее был холодный и слегка влажный. Я коснулся груди. На Оксфорд-стрит дул сильный холодный ветер. Крошка прильнула лбом к моей шее. Ее ручка с пухлыми пальчиками покоилась в моей руке.
— Как мне тебя называть? — спросила она. — Виктор — это не имя, согласен? Скорее титул. Как в Древнем Риме. — Крошка подняла голову и посмотрела на меня. В глазах ее, как слайды в линзе забарахлившего проектора, мелькали миниатюрные отражения витрин уже закрытых магазинов. Она улыбнулась. Мне показалось, что в глазах блеснули слезы. — Знаешь, а я тебя не люблю, — тихо сказала она.
Я сжал ее пальцы.
— Знаю. Но это не имеет значения, не так ли?
* * *
В один из обманчиво теплых и светлых дней конца октября я отправился поездом в Оксфорд. Все кругом было будто объято пламенем, так что казалось, что мир застыл в ожидании не зимы, а начала чего-то грандиозного, знаменательного. На мне был новенький довольно элегантный костюм. Поезд мчался, а я любовался стрелками брюк и носками до блеска начищенных коричневых туфель. У меня было вполне определенное мнение о своей внешности: холеный, ухоженный, модно одетый, напомаженный, словом, нашедший свое место в жизни. Я вполне спокойно относился к предстоящему противоборству с миссис Бобрихой, даже чуть свысока предвкушал его как нечто забавное. Чего можно было опасаться от такой легкомысленной особы? Но по мере приближения к месту назначения на мне все больше сказывалось неумолимо безостановочное движение пролетающего мимо станций поезда, клубящийся за окном дым обретал зловещие очертания, и ко времени, когда мы въехали в Оксфорд, мною овладел безотчетный страх.
Дверь открыла новая горничная, толстозадая, широколицая. Скептически оглядев меня, она приняла шляпу с таким видом, словно ей вручили дохлую кошку. Бревурты гордились своей репутацией держать невыносимую прислугу; это льстило богемным фантазиям миссис Бобрихи о себе. «Мадам в кладовке», — сказала служанка таким тоном, что мне почему-то стало неловко. В доме стоял тошнотворно-сладкий фруктовый запах. Я последовал за колышущимися бедрами служанки в гостиную, где, шагнув назад и с самодовольной ухмылкой решительно прикрыв за собой дверь, она оставила меня одного. Я стоял посередине комнаты, слушая, как бьется сердце, и глядя в бутылочные стекла окон на сад, переливающийся всеми, несколько режущими глаз, красками. Время шло. Я вспомнил, когда впервые, почти десять лет назад, был в этой комнате — Ник развалился на тахте, Крошка наверху крутила пластинки с джазовой музыкой, — и вдруг почувствовал себя отнюдь не светским львом, каким казался в начале поездки, а неким страшно старым высушенным и неприлично сохранившимся уродцем, вроде ярмарочных карликов, взрослых мужчин в сморщенном детском тельце.
Дверь без предупреждения распахнулась, и в ней в позе Сары Бернар возникла миссис Бревурт — рука на круглой ручке двери, голова откинута назад, слегка вздымающиеся оголенные телеса.
— Сливы! — объявила она. — Невиданный урожай.
На ней было пышное бархатное платье цвета запекшейся крови, на плечи наброшено что-то вроде шали с кистями, обе руки почти до локтей, будто пружинами, увешаны золотыми браслетами, вызывая в памяти скорее цирк, чем сераль. Я понял, кого мне она всегда напоминала: одну из гоняющихся за жизненными благами интриганок из романов Генри Джеймса, то ли мадам Мерль, то ли миссис Эссингэм, но без их острого ума и характера. Она приблизилась, двигаясь как всегда словно на скрытых колесиках, взяла меня за плечи и театрально поцеловала в обе щеки, потом оттолкнула от себя и, держа на расстоянии руки, медленно покачивая головой, окинула долгим трагическим взглядом.
— Крошка говорила с вами? — робко спросил я.
Она кивнула головой так, что подбородок почти упал на грудь.
— Вивьен звонила. Мы с отцом долго с ней говорили. Были настолько… — Я так и не услышал продолжения. Она молча продолжала разглядывать меня, как бы погруженная в раздумья, потом вдруг встряхнулась и ожила. — Пойдем, мне нужна мужская рука.