Прошло время. Тщательно зализав раны, Хромой Дьявол поднялся. Осмотрелся, обнюхал поле боя. Вид и запах собственной крови привели его в позднюю ярость. Впервые за годы одиночества Хромой Дьявол вступил в драку и понял: от него ушло всё — сила, ловкость, нюх. Но злость есть, осталась, живёт ещё ненависть к людям. Хитрость, жестокость, ум — вот что должно заменить ушедшее.
Хромой Дьявол завыл с тоскливой угрозой.
ыла ли уверена Анико в том, что вернётся к отцу? Нет. Впервые в жизни она испытывала ужасное состояние, когда нужно угодить себе и другим.
Угодить сейчас себе — это означает, что потом, через несколько лет, надо будет стоять над могилой отца, чувствовать себя подлой, плакать, зная, что в его смерти виновата и ты. Есть одна такая могила, так зачем вторая?
Пока нет вертолёта, надо найти решение, и не какое-нибудь, а твёрдое, единственное. Анико несколько раз ловила себя на мысли, что она всё время как бы пробует жить, пробует любить, рассуждать, все подготавливаясь к тому моменту, когда начнётся настоящая жизнь, без проб и колебаний, и поэтому решение многих серьёзных вопросов перекладывает на спину времени, так же, как ленивая женщина всё складывает и складывает нестираное бельё в кучу.
Одиночество отца, его боль никак нельзя куда-то отложить, спрятать.
Павел уехал в стойбище по какому-то делу, и Анико, измученная своими мыслями, весь день ходила по посёлку бледная и усталая.
Иван Максимыч догадался, почему она здесь. Ну что же. Время другое, люди другие. Дети уходят от родителей, уходят от земли, от традиций и часто уходят от долга, — это вот обидней всего.
Анико влючила магнитофон, чтобы послушать весёлую музыку и немного отвлечься, но вместо музыки сначала раздался смех, потом голос Павла по-ненецки попросил тишины, а второй голос, усердно закашлявшись, протяжно запел, нанизывая слова на протяжную грустную мелодию.
Это был яробц. Анико отвыкла от них и убрала плёнку. Поставила другую. И тут то же...
— Зачем ему эти песни, Иван Максимыч?
Иван Максимыч сидел у окна, поджидал бригадира девятого стада с пастухами. Он всегда следил за тем, как обслуживают оленеводов в магазине, в пекарне, помогал загружать нарты и укреплять на них мешки, ящики, канистры с керосином и бензином.
— Павлуша любит ненецкие сказки и яробцы. Собирает их.
— Зачем они ему? Он же русский?
— При чём тут русский или не русский? Я тебе скажу: не всякий ненец — ненец. — Иван Максимыч прикрылся газетой.
Анико замолчала. Лицо её вспыхнуло, и Иван Максимыч понял, что сказал слишком резко.
Нашёл старые записи Павла «с криками и гиканьем», как он называл современную эстраду, и принёс.
— Вот, дочка, тут песни хорошие.
Анико поглядела на него и, боясь заплакать, быстро сказала:
— Не надо. Я пойду на улицу.
На следующий день утром Анико зашла на почту спросить, будет ли на днях почтовый.
— Нет, уже был. — Радист торопливо заполнял квитанции и отвечал не поднимая головы.
— А когда будет ещё?
— Только в середине мая. Таня! — крикнул он кому-то. — На, отнеси продавцу.
Анико вышла на крыльцо, присела на детские саночки.
Над горами тяжело громоздились облака. «Где-то там отец. Что он теперь делает?»
Анико представила его сидящим на нарте, перед Буро, и снова зашевелилась жалость. «Как он будет жить один со своим прошлым и ожиданием?»
Кто-то тихо тронул за плечо. Анико обернулась и увидела девушку в длинной малице. С улыбкой на полных губах та радостно ждала, когда её узнают.
Что-то знакомое было в этом лице, в скромной улыбке, глазах.
— Не узнаёшь?
— Нет. — «Неудобно как. Люди узнают, а тут ничего не помнишь, будто последние годы были прожиты на другой планете».
— Ты не можешь меня не помнить. Из одного класса мы. Болела, наверное, вот и памяти нет. Ира я. Лаптандер.
«Пусть я болела. Так будет лучше».
— Извини, Ира, я правда болела.
— А я удивилась, думаю, почему не узнаёт... Понравилось у отца?
— Да, — неуверенно сказала Анико.
— Хорошо, что ты есть у него, а то у нас в стойбище недавно старушка совсем одна осталась, так её и пожалеть некому. Мы к себе взяли...
— А ты где живёшь? — быстро перебила Анико.
— Я же закончила медучилище в Салехарде, направили в посёлок работ ать. Я отказалась, попросилась сюда, фельдшером в стада.
— Как?
Ира улыбнулась: совсем, мол, человек ничего не понимает.
— Очень просто. Я обслуживаю четыре стойбища, да и из стад тоже ездят.
— Я никогда не слышала, что есть такие медики в тундре.
— Нас совсем немного, но мы с девчонками из училища переписываемся, тоже агитируем их, чтобы шли работать в стада. Сестрёнка моя, Пана, может, помнишь, там же учится.
—■ И живёшь в чуме?
— А где же ещё?.. А ты?
— Институт заканчиваю. Геолог. И много у тебя работы?
— Хватает. Ты знаешь, извини меня, я пойду в магазин, а то мои без меня много спирту наберут. Отучаю пить. Если хочешь, пойдём со мной.
— Пошли.
В магазине народу было много. Ира отошла к родителям, а Анико, внимательно оглядев прилавки и полки, наблюдала с удивлением за ней. В классе была самая тихая и незаметная, говорила мало, училась не блестяще. Анико обращалась к ней, только когда надо было срочно оформить стенную газету. Ира хорошо рисовала и соглашалась легко.
И вдруг она тут. Ира, которая никогда не была председателем совета дружины, а став комсомолкой, не села, как Анико, за стол секретаря комсомольской организации, вдруг стала опорой своему народу? Стала лечить его и заботиться о нём?
А она? Чем занялась она, всеми тогда уважаемая и почи-
таемая Анико Ного? Построением какого-то гнилого сарая, имя которому — личное благополучие? Можно подумать, что Анико хотела жить только для себя. Неужели это правда?.. Ну хорошо, вернётся она сюда, но тут даже толком помыться негде. А институт? Три года учёбы не шутка. Нет. Что-то не так. Зря переполох подняла в душе. Надо жить, и всё, а уж как, это пусть решает каждый.
Крепко и утешительно сказано, и всё-таки в душе остался осадок. И чтобы он не стал гуще, Анико нашла взглядом продавца и тихо удивилась: он был очень красив.
Большие глаза его блестели, но холодно и как-то пусто. А когда смотрели на покупателя, в них появлялось нехорошее, злое выражение.
Работал продавец ловко, и Анико невольно подумала: «Вот, наверное, обсчитывает. Здесь люди не как в городе, не считают гроши».
И правда, ненцы держали деньги солидными пачками: покупали не кульками, а мешками, не килограммами, а ящиками. Запасались продуктами на всё лето, до осени. Подошла Ира.
— Если тебе некогда, то иди, я потом забегу.
— Я постою. Делать всё равно нечего. Кто он, местный?
— Ненец. Сергеем зовут.
— А чего он... хмурый?
— Он всегда такой.
— Давно работает?
— Скоро два года.
— Обманывает, наверное?
— Говорят, что обманывает, а нас, видно, боится. Я не замечала что-то. Да и кто им заниматься будет?
— Почему?
— Ловкий... Сюда работать никто не едет. И потом, у всех дел по горло. Павел вон пробовал его поймать.
— Какой Павел?
— Ну, который у Езынги живёт.
— И что?
— Так продавец чуть его не убил.
— Как?
— Точно не знаю. Павел об этом никогда не говорит, боится, что парни изобьют продавца...
К Ире подошла мать, пожилая весёлая женщина. Она подала Анико сухую руку и спросила:
— К отцу приехала?
— Ага.
— Хорошо. Дочери нам тут сильно нужны. — Хотела что-то добавить, но тут их позвали из очереди, и обе торопливо ушли. Ира на ходу пообещала:
— Я приду к тебе.
Анико вышла из магазина задумчивая.
Ивана Максимыча дома не было. Дверь припёрта двумя поленьями, Анико уселась на крыльцо. Пастухи из дальних стойбищ укладывали мешки и ящики на аргиши, весело переговаривались, шутили; бегали от нарты к нарте ребятишки, суетились женщины...
День подходил к концу, а нарты всё подъезжали, и единственная улица посёлка заполнялась торопливыми грубоватыми голосами.