Анико не выдержала:
— Папа!
Себеруй резко обернулся. Подбежав к нему, Анико обхватила голову отца, задыхаясь от слёз:
— Не говори так, не говори с собакой. — Она гладила, как во сне, его руки, волосы и всё повторяла срывающимся голосом: — Не говори. Посмотри на меня. Я вернусь, папа, а пока отпусти меня. Не могу остаться. Я должна понять. — Она спрятала лицо в сорочке малицы, говорила быстро: — Жди меня. Я разберусь в себе и буду с тобой, а? Ты веришь мне? Веришь?
Себеруй только кивал и вытирал ей слёзы ладонью. Да, он готов отпустить её хоть навсегда, потому что теперь знает: у него есть дочь, есть на земле его кровинка, остался его корень, не погиб, не завял.
— Иди, дочь, но будь хорошим человеком. А если вернёшься — всё будет твоим. Умру я, тебя твои родные места всегда примут.
Он поцеловал Анико в голову, поднялся и сказал:
— Подожди меня тут.
Вернувшись, положил на нарту что-то завёрнутое в красную тряпку. Глаза его смотрели строго и странно, будто перед ним была не девушка, а такой же мудрый, проживший трудную жизнь человек. Он развернул тряпку, опустился на колени и долго стоял, нагнув голову. Потом поднялся, кивком подозвал к себе дочь и показал глазами на нарту. Там сидел маленький человечек в белоснежной малице. Затаив дыхание, Анико смотрела в его светлые глаза и не решалась отвести взгляд.
— Встань на колени, — тихо и ласково попросил отец.
Анико послушно опустилась, чувствуя на плече тепло
отцовской руки.
— Ты осталась одна из рода Ного. Смотри, это его хозяин. Говори с ним.
— О чём? — испуганно спросила Анико, чувствуя: совершает что-то важное, святое, мудрое.
— Попроси его. Пусть он будет добр к тебе. — Голос отца слышался откуда-то издалека, а светлые впадины глаз хозяина рода, казалось, то увеличивались, то уменьшались, будто он внимательно всматривался в девушку. — Я уже просил его. Теперь ты. Не бойся. Он будет с тобой и с тем, кто станет твоим мужем. Проси. Он мудр, хотя не уберёг твоих маму и сестрёнку.
Анико склонила голову, закрыла глаза. В этот миг она верила, что от Идола, спокойно смотревшего на неё, зависела её судьба, судьба рода и её детей. Она верила, и уже это было просьбой, чтобы он был добр к ней, к людям, особенно к её одинокому отцу.
Отец тронул её за плечо.
Анико поднялась. Глаза её смотрели строго, так же, как и у отца минуту назад. Лицо побледнело.
Себеруй взял Идола и, подойдя к дочери, остановился.
— Помни, он всегда должен жить. Не важно где: в чуме или в деревянном доме, но жить.
Анико ничего не сказала, с широко открытыми глазами и сердцем, полным любви к жизни, к отцу, к земле предков, взяла Идола и несколько минут стояла неподвижно, понимая, что приняла сейчас душу отца, матери, деда и всех, кто жил на земле до неё. Не Идола отец передал ей, а право, святой долг жить на родной земле и быть человеком.
аступил вечер, бледный, словно страдающий малокровием, но он всегда вызывал у Павла Леднё-ва радостное и грустное ожидание, потому что за ним приходила белолицая, голубоглазая ночь.
Павел встал из-за стола и, потянувшись, вышел на крыльцо. Он любил всё, что встречало его на улице в эти часы: солнце, которое спрячется только на миг, прошлогоднюю траву, выглядывающую из-под высокого крыльца, и даже снег, тающий днём, а сейчас покрытый коркой льда. Но больше всего Павел любил вечернюю тишину, когда можно сесть на крыльцо и затаив дыхание слушать первых птиц, прилетевших домой, шёпот трав и кустарников, радующихся весне.
Беспокойный ветер шумно вздыхал в лицо,
отгоняя усталость. А Павел сильно уставал. Последние два месяца он записывал на магнитофон легенды, сказки, загадки своих друзей и пытался делать переводы. Иван Макси-мыч радовался его увлечению и часто говорил:
— Ты хорошо задумал, Павлуша. Любой ненецкий парень умеет стрелять, а вот рассказать сказку, записать её не всякий может.
Они любили просыпаться ночью, ставили чайник, и за чашкой чая Иван Максимыч говорил о себе.
В войну Ивана Максимыча на фронт не взяли, потому что он плохо видел. Пошёл ловить рыбу. Для страны она была нужна не меньше, чем хлеб и снаряды. Работал с бригадой, часто болели спина и руки, но ещё сильней болела душа. Он знал, что будет, если фашист победит. Придёт старая жизнь, да и придёт ли вообще жизнь на Север, если в тундре начнут хозяйничать враги?
Бригада ловила рыбу в любую погоду.
После войны из-за нездоровья перешёл в школу печи топить, а потом, женившись, приехал в Лаборовую. Жена внезапно умерла, так и не подарив сына. И вот уже скоро десять лет Иван Максимыч, как шутит он сам, является головой в сельском Совете. Устал, конечно, старик. Быть головой — дело серьёзное, ответственное.
Павел вернулся и, стараясь не греметь, затопил печь. Пока закипал чай, решил задокументировать образцы пород.
Скрипнула половица, из-за занавески показалась сонная физиономия Ивана Максимыча. Он проворчал нарочито недовольным голосом:
— Ложись-ка спать. Утро скоро. Подождут твои камни. Ты тут сигареты не видел? Маюсь всю ночь. Не берёт меня, лешего, сон.
— Ночи белые, потому и не спится. — Павел подал пачку сигарет.
— Да, ночи красивые.
Иван Максимыч закурил и сел за стол. Лицо его оживилось, морщинки повеселели. Прихлопнув пятернёй жидкие, но ершистые волосы, он озорно глянул на Павла.
— Лежал и думал думы.
— О чём? — Павел устроился поудобней на своём стуле.
— Смотрю я на тебя и размышляю: кто ты такой?
— Геолог.
— Я не о том. Почему у тебя так душа лежит к ненцам?
Павел растерялся от такого вопроса: Павел Максимыч
знает, что ненец спас его от смерти. Значит, не об этом спрашивает, что-то другое имеет в виду.
— Не знаю, Иван Максимыч. Нравятся они мне. Иной раз и уезжать не хочется.
— А ты не уезжай. — Широкое, бледное лицо старика засветилось лукавой улыбкой. — Дались тебе эти камни. Что в них: ни души, ни понятия. Другое дело олень — живой, умный, всё понимает. Оставайся. Будешь заместо меня, ты ненцам больше поможешь...
— Ну что вы, Иван Максимыч!
— Молчи, дай слово скажу. Должен я когда-то кому-то умное и нужное слово сказать? Ты будешь тут начальником. Многое сделаешь. Меня вон, старика плешивого, — для большей достоверности Иван Максимыч наклонил голову перед Павлом, — никто в районе не слушает. Грамоты не хватает. А не хочешь заместо меня, всё равно иди к нам. Я тебе своей рукой чум поставлю, свет проведу, а оленей ненцы дадут. Каждый по штуке, и то уже стадо большое будет. Женишься потом. Вон к старику Себерую дочь приехала. Грамотная. Чем не пара? Будете жить, а главное — начнём помаленьку помогать ненцам, чтобы поняли они эту... как выразиться?
— Поняли необходимость жить культурнее. Так?
— Вот-вот.
Иван Максимыч замолчал. Видно, думал об этом не раз.
Павел тоже молчал. Такие мысли приходили ему в голову, но что-то мешало пропустить их в сердце и окончательно принять.
— Я тебе, Иван Максимыч, пока ничего не скажу.
— Понимаю, Павлуша. — А увидев, что Павел как-то виновато опустил глаза, торопливо добавил: — Не думай, что обижаюсь, я в самом деле понимаю. Но и ты пойми — нужен ты нам.
Павел так и не уснул в ту ночь, смотрел, как за окном одиноко встречала утро старая лиственница, и жалел её.
А почему бы действительно не отойти от привычного и дать душе побольше хлопотной работы, к которой лежит сердце? Остаться тут года на три, постараться изменить образ жизни в стойбищах ненцев. Собрать разбросанных по тундре комсомольцев, оживить комсомольскую организацию, построить новый клуб вместо этой развалины, наконец — собрать хорошую библиотеку, пустить в жизнь записанные яробцы, ставить концерты. Районное начальство должно поддержать всё это.
Нынешняя его работа... О, тут совсем просто. Рядовых инженеров до чёртиков. И если на одного станет меньше, от этого геология не пострадает. «Миссионерство какое-то», — усмехнулся Павел, но уже почувствовал, что мысль остаться в тундре не кажется нелепой.